Моя мужская правда — страница 55 из 66

один день в неделю, и весь оставшийся досуг посвящать бессмысленной злопыхательской писанине… В общем, она меня предупредила. «Я, в конце концов, не железная, — говорилось далее, — попробуй только строчку опубликовать из поганой книжонки, и будешь каяться до конца дней своих».


Мое повествование постепенно приближается к завершению. Чтобы не погрешить против истины, нужно сказать, что наша с Морин бескомпромиссная изнуряющая судебная тяжба, начавшаяся в январе 1963 года, через шесть месяцев после моего побега в Нью-Йорк, не была самой главной темой для американской публики. Газеты и выпуски новостей трендели о политическом хаосе, борьбе за власть и гражданские свободы; наверное, многим зацикленность на алиментах и несовершенстве семейно-брачного кодекса могла показаться мелкотравчатой, если не смешной. Вокруг спорили, демонстрировали, наступали, отступали; мне казалось — копошились. Со времен Второй мировой войны не было в Америке такого яркого периода. Его бурлящие процессы шли прямо на глазах, час за часом, день за днем, но меня интересовал только один процесс — мой; укрывшись в раковине собственных переживаний, я оставался глух и слеп. Частный эпизод идиотского супружества вкупе со всеми отягчающими последствиями затмил все остальное. Нет, разумеется, я не был глух и слеп, но слышал по-своему и по-своему видел. По утрам читая в «Нью-Йорк таймс» репортажи о несправедливости и беззакониях, Питер Тернопол ужасался: «Ох уж эта Морин!» Вечером, уставившись на телеэкран с картинками неоправданной жестокости, мечтал: «Вот бы ее так!» Истинные масштабы событий не осознавались. Если власть — то только мучительная власть Морин надо мной. Если свобода — то только от Морин. Наверное, из-за такой маниакальной уставленности в одну точку я, пытаясь выбраться из трясины, увязал еще глубже. Но иначе не получалось.

Весной 1963 года полиция Бирмингема[125] разогнала колонну демонстрантов, спустив на нее собак, обученных обезвреживать вооруженных преступников. Я не спал ночи напролет: все думал о низости судьи Розенцвейга, вынесшего вердикт об алиментах (сто долларов в неделю!). Чуть позже в штате Миссисипи застрелили Медгара Эверса[126]. Я стаптывал подметки по магазинам, подыскивая нож, подходящий для злонравного сердца Морин. В августе Абнер, мой племянник, мальчик, одиннадцатилетним прочитавший «Еврейского папу» и выступивший тогда в школе с докладом о книге (Питер Тернопол, Джон Стейнбек и Альбер Камю — притянутое за уши, но трогательное триединство особенно запомнилось), позвонил дяде по телефону. Не хочу ли я вместе со всей их семьей отправиться в Вашингтон на демонстрацию в защиту гражданских прав? Не откажешься же! Держа Абнера за руку, я слушал Мартина Лютера Кинга. Когда мы (Моррис, Ленор, два парня и я) возвращались на машине брата домой, мне в голову пришла замечательная мысль: нельзя ли уговорить знаменитого цветного правозащитника принять мою сторону во время грядущих слушаний о неуплате алиментов? «Почему нет, — ответил Мо, — но только вместе с Сартром и Симоной де Бовуар. Они соберутся у здания суда и хором гаркнут: „Честь и слава правдолюбцу Тернополу!“» Племянники засмеялись, я тоже. А сам думал: что же здесь смешного? Выходит, если я не подчинюсь неправосудному решению суда и принципиально откажусь содержать Морин — хоть в кутузку тащите, ни одна сволочь не выступит в мою поддержку, а все будут смеяться, как над каким-нибудь шутовским комедийным сериалом? В сентябре Абнера избрали председателем школьного комитета по чествованию памяти учащихся, трагически погибших при взрыве школы в Бирмингеме. Он пригласил меня на траурное мероприятие. Я вновь не смог отказаться. Как же удивились присутствовавшие, когда посередине декламации стихов Ленгстона Хьюза (чернокожая пятиклассница читала их очень прочувствованно) в зале поднялся Питер Тернопол и стал беспардонно протискиваться к выходу: мне так срочно понадобилось показать адвокату судебную повестку, полученную утром, словно она жгла карман. Кстати, вручен этот юридический документ был тоже не самым обычным образом: я сидел с разинутым ртом в кресле дантиста, когда рассыльный буквально заставил меня принять вызов на очередное слушание. Лечебная процедура окончилась, а рот все так и оставался разинутым (в метафорическом смысле): от ответчика требовались показания, почему после зачисления в преподавательский штат университета Хофстра он не увеличил еженедельные выплаты жене… Ноябрь. В Далласе убили президента Кеннеди. Я узнал об этом, направляясь к Шпильфогелю. В результате путь затянулся: там и тут собиравшиеся группы людей притягивали меня, как магнит. Я присоединялся, кивал головой, пожимал плечами, разводил руками — в общем, вел себя как все, но в глубине души недоумевал: что это они так волнуются? Добравшись до Шпильфогеля, я ткнулся в запертую дверь — доктор уже ушел домой. Ну и хорошо, мне ничего не хотелось в этот день «анализировать». Пошел к Сьюзен. Возясь с ключом, услышал телефонный звонок.

— Прости, Пеппи, что беспокою тебя у знакомой, — прозвучал смущенный голос отца, — этот телефон дал мне Моррис.

— Нормально, папа, я сам собирался позвонить.

— Помнишь, что было, когда умер Рузвельт?

Еще бы не помнить. А вот помнит ли папа эпизод из моего романа, посвященный реакции отца на кончину ФДР[127]? Там все описано почти с документальной точностью. Он, Джоан и я отправились на йонкерский вокзал, чтобы отдать последний долг усопшему президенту. Когда задрапированный черным паровоз с телом ФДР, пыхтя, медленно прошел мимо перрона, мы с сестрой услыхали хриплые всхлипывания: плакал папа. Случай редкий, почти небывалый. Позже, летом, по пути в Саус-Фалсберг, где семья на неделю сняла номер в гостинице, мы посетили могилу покойного президента. «Трумен, наверное, тоже будет другом евреев», — сказала мама. «Да пребудет в мире и покое душа его, ведь он любил нас», — добавил отец, и их слова растрогали меня до слез. Эти сцены вспоминал молодой герой «Еврейского папы», лежа во Франкфурте в постели Греты и пытаясь при помощи скудного запаса иностранных слов объяснить немецкой подружке, почему его добрый и великодушный родитель терпеть ее не может. И все же: «Помнишь, что было, когда умер Рузвельт?» — поскольку отец никогда не связывал написанное, в том числе и мною, с реальной жизнью. Мне же, наоборот, все происходящее с нами представлялось фрагментами уже опубликованных произведений. Так и в тот вечер: казалось, мы говорим цитатами, какими-то обрывками из диалогов Аббота и Костелло[128]. Но никакого дискомфорта я не чувствовал: так повелось давно, это были стиль и традиция.

— У тебя все в порядке? — спросил он. — Прости еще раз, что беспокою тебя в этой квартире.

— Пустое.

— Хотел узнать, все ли в порядке. Представляю, каково сейчас Кеннеди-отцу. Потерять сына! Да еще таким образом…

— Слава богу, остались еще Бобби и Тед. Возможно, это хоть немного облегчит для него потерю.

— Возможно, облегчит, — с сомнением произнес папа, — но ты-то в порядке?

— У меня все нормально.

— Вот и хорошо. Это самое главное. Когда опять в суд?

— В следующем месяце.

— А что говорит адвокат? Какие вообще перспективы? Не может же она доить тебя до скончания времен, что это в самом деле?

— Посмотрим.

— Как у тебя с деньгами? — поинтересовался он.

— Нормально.

— Мальчик, если ты стеснен…

— Спасибо, у меня все есть.

— Ну ладно. Не пропадай, слышишь? Мы с мамой нервничаем, когда от тебя нет вестей.

— Я буду звонить, конечно же, буду.

— И не забудь сразу же после суда сообщить, как все решилось. И если тебе понадобятся деньги…

— Разумеется, папа.

— Главное, не волнуйся. Линдон Джонсон[129] хоть и южанин, но соображает. Для нас лучше бы, конечно, Хэмфри[130], но что мы можем сделать. Джонсон тоже ничего. Израилю нечего бояться, так я думаю. Или есть чего? А ты как думаешь?

— Как ты, папа.

— Да. Надеюсь, ты и правда в порядке. Береги себя. Мы с тобой, понимаешь, о чем я?

— Я и правда в порядке.

Весь вечер мы со Сьюзен просидели у телевизора. Президентский самолет прибыл в Вашингтон. Миссис Кеннеди сошла по трапу и склонилась над гробом.

— Заставить нацию так скорбеть — предел мечтаний любого героя, — сказал я.

— И твоих?

— Я не герой. Всего лишь обычный гражданин.

— А я ведь голосовала не за него, — позже, в постели, крепко обняв меня, прошептала Сьюзен и заплакала.

— Вот как?

— Я голосовала за Никсона.

— Господи, как же тебе задурили мозги.

— Думаю, Джекки тоже не голосовала бы за Джона, кабы не супружеская солидарность.

В сентябре 1964 комиссия Уоррена опубликовала свои выводы по поводу гибели президента; Шпильфогель со своим научным текстом в «Форуме» опередил ее всего на неделю. Ответственность за убийство была возложена на Ли Харви Освальда, действовавшего в одиночку и по собственной инициативе; мне же достались нарциссизм, сексуальная агрессия и чувство вины. Не все поголовно согласились с основными положениями обоих докладов. И там и здесь некоторых смущала сомнительность свидетельств, неопределенность методологии и двусмысленность задач, которые ставили перед собой исследователи… Так проходили годы, полные бедственных событий и катаклизмов; читая газеты, слушая радио, смотря телевизор, я пытался убедить себя, что мои обстоятельства — еще не самые безнадежные. Я боролся только с Морин. А мог оказаться в призывном возрасте и воевать с вьетнамцами. Или родиться вьетнамцем и воевать с американскими призывниками. Или включиться в противостояние с ЛБД[131]. А что Морин Джонсон из Элмайры по сравнению с Линдоном Беном Джонсоном из Белого дома? Так, мелочь. Я смотрел телерепортажи из Сельмы, Сайгона, Санто-Доминго, я твердил себе: бывает и хуже, — но при этом ощущал, что хуже моего положения не бывает. В октябре 1965 года, теснясь со Сьюзен на Овечьем лугу Центрального парка в тысячной толпе, протестующей против войны и пытающейся разобрать, о чем именно вещает преподобный Коффин