“Почему, как ты думаешь, мы так обожаем этого ребенка?” – спрашиваю я. “Во-первых, – отвечает она, – потому что это твоя дочь”. Может, они думают в этот момент о моей матери, о моем брате? Мы не говорим об этом вслух, да и зачем, и так все понятно. Однажды между делом она объясняет мне, что ты для них – сама жизнь во всем ее великолепии, а им недолго осталось. Я редко решаюсь оставить тебя у них на несколько дней подряд. “Мы бы сказали, если бы нам это было не по силам. Мы устаем, зато чувствуем себя живыми и полезными”.
“Я не хотела так привязываться к ней, но… – вздыхает на днях Моник, не отрывая от тебя взгляда, – но это невозможно. Запомнит ли она прабабушку и прадеда?” “Интересно, что останется у тебя в памяти?” – думаю я. У Моник тяжело на сердце, она понимает, что не увидит, как ты будешь расти. “Ты уж расскажи ей, что мы ее обожали”. Сегодня ты ходишь, говоришь, играешь с ней весь день. “Видишь, бабушка, ты все еще тут!” – “О да, – тихо смеется она в ответ, – как знать, надолго ли”.
Мне нужно подготовиться. Я вообще забыла об этом. Один приятель сообщает мне, что умер его отец. А в моей семье кто будет следующим? Бабушка? Дед? Мы с отцом и дядей часто говорим о “родителях”, как будто мы их дети. Так и есть, нас троих воспитали одни и те же люди. “Как они? В порядке, не очень устают?”
Слишком чисто не бывает, как правило, всё наоборот, ужасно грязно. Наши руки, ты вся, с головы до ног, одежда, постельное белье, плюшевые звери, бутылочки, которые я споласкиваю по десять раз (уже помыв их), и вообще вся квартира. Твой отец смотрит, как я суечусь. Всё в порядке. Я спокойна. В чем проблема? Я хочу как лучше. Стать матерью – значит сойти с ума. От тревоги. За все, и прямо сразу после родов. Как ты дышишь, ешь, спишь? Как обстоят дела с кишечником? Первые месяцы после рождения первого ребенка – чистый ужас. Мне сорок три года, больше детей у меня не будет. Всё хорошо, всё хорошо. Я преувеличиваю? Вряд ли.
Ты машешь руками, словно ловишь воображаемых мух. Я поднимаю глаза от клавиатуры – ты тут, рядом, лежишь на спине и что-то лепечешь, год назад это и представить себе нельзя было.
Руки у тебя запеленуты, чтобы ты себя не расцарапала, мне трудно подпиливать тебе ногти. Ты сражаешься с ними и приручаешь, словно соску. Тебе почти удается целиком засунуть сжатый кулачок в рот. Ты сама знаешь, что́ тебе приятно. Срабатывает инстинкт выживания.
Прошлой ночью мне приснилось, что я встретила старую знакомую. В одной из сцен этой ночной пьесы она спросила, как я поживаю, что делаю. Я ответила: “Всё хорошо, очень даже хорошо”. И задумалась, пытаясь понять, с чего это вдруг всё так хорошо. Ну да! Конечно! У меня же ребенок!
Ты настоящий крепыш, все так говорят: от педиатра до незнакомых людей, которые видят тебя впервые.
“Прекрасный ребенок”, – утверждают они.
Я ликую, не могу поверить своим ушам, я слышу “здоровенькая”, “инстинкт самосохранения”, “доверие”. А это главное. Ты создана для жизни, ты преодолеешь все трудности, как я в свое время. И проживешь прекрасную жизнь.
Прошло три месяца, ты постепенно осваиваешь язык. Пытаешься с нами общаться. Судя по всему, тебе хочется, чтобы я постоянно на тебя смотрела, а я и рада. Тебе необходим визуальный и тактильный контакт. Он успокаивает тебя, придает уверенности в себе. Эти прописные истины я почерпнула из пособий по уходу за детьми.
Иногда я смотрю на тебя, не сознавая, что мне придется заниматься тобой всю оставшуюся жизнь. Как будто ты со мной только временно. Как будто мне тебя одолжили, или я взяла тебя напрокат, как автомобиль. Понятия не имею, что меня ждет в ближайшие месяцы, годы. Я всматриваюсь в тебя, пытаясь понять, всё ли в порядке, всё ли на месте. Бедняжка, ты проходишь ежедневный техосмотр. Я только и думаю, что о санитарии и гигиене. Промыть правый глаз, слезный канал немного забился, надо его помассировать. Проверить, не горячие ли у тебя руки, ноги, лоб. Пора заняться делом, не то я так и буду сидеть перед тобой разинув рот, словно перед “Маленькой Жанной” Камиллы Клодель.
Твои глаза постепенно зеленеют, я не против.
У тебя будут зеленые глаза, как у меня, у моей матери и у моего брата – у всех троих, с тобой – четверых, оттенки разные, но зеленый доминирует.
Этот цвет я решительно вписываю в твой паспорт, чтобы уже раз и навсегда решить этот вопрос. В соответствующем отделе мэрии я настойчиво повторяю “зеленый”, хотя да, пока рановато что-либо утверждать. Твой отец оборачивается ко мне:
– Да ладно?! Откуда ты знаешь?
– Зеленый, помяни мое слово.
Он улыбается, уступает мне, хотя вряд ли понимает, почему я упорствую.
Прошло несколько месяцев. Да не исполнится воля моя, я не всесильна. Ничего страшного, всё в порядке. Ты имеешь право быть похожей на отца. Глаза у тебя карие. Ну и отлично. Наши друзья восклицают “вылитая мать” или “вылитый отец”, кто как.
Я разглядываю свое лицо. Оно разделено на две части по вертикали. Я провожу горизонтальную линию чуть ниже носа, отделяя рот. Центр лица я унаследовала от матери. Мы не похожи как две капли воды, но у нас одинаковые пухлые губы, маленький нос, выразительные глаза непонятной формы, широкий лоб. От отца мне достались челюсти. Квадратные, мужские.
Я смотрю на Моник и Бернара: интересно, в кого отец пошел. В принципе, ему эта квадратность очень идет. Мой отец объективно очень красив, у него гармоничные выразительные черты лица. Он знает это и всегда считал, что ему очень повезло. Конечно, все становится куда проще, когда людям приятно на вас смотреть. Мы все понимаем, что нам повезло.
Мое лицо имеет форму трапеции.
Странно, порой мне кажется, что это оригинально, своеобразно. Иногда я думаю, надо же, какое уродство. Перед зеркалом я не обращаю внимания на челюсти. Я их не вижу. Они бросаются в глаза, когда я изучаю свои фотографии. Иногда ничего, сносно, но бывает, что челюсти искажают и заслоняют собой все остальное. И тогда я вижу только их. Что поделать. Я смирилась. Мне плевать. Так что я отнюдь не вылитая мать. Не такая красивая. Мне то и дело кто-нибудь напоминает об этом. Не в таких выражениях, конечно, но всё же. Что я – просто эрзац своей матери? Было бы глупо так думать. Стоя перед зеркалом, я ничего не вижу. Не говорю себе: “Ты прекрасна”. Порой мне нравится то, что я наблюдаю. И тогда я думаю, что и мне повезло.
Я смотрю на свои глаза, которые смотрят на меня. Я разговариваю сама с собой, не разжимая губ. Спрашиваю себя, как жизнь, что происходит. Я не лукавлю, какой смысл? В ванной комнате никого, кроме меня, нет. Надо быть честной лицом к лицу с собой. Похожа ли я на правдивую женщину? Достаточно нескольких секунд, проверка не должна длиться часами, а то посыплются вопросы и придется на них отвечать. К черту подробности, это общий осмотр. Отвечаю сама себе: “Всё в порядке, все будет хорошо, так держать”.
Руки у меня тоже отцовские. Длинные, тонкие пальцы. Моя мать не любила свои руки.
Пронзительный взгляд. У вас он одинаковый. Пусть даже глаза разного цвета. Я хорошо изучила фотографии мамы в младенчестве. От вас обеих исходит какая-то внутренняя сила. И я впитываю ее благодаря вам. Кого я держу на руках? Тебя? Себя? Свою мать?
Я постоянно балансирую на ниточке, протянутой между нами, она натягивается, но не рвется. Такова жизнь, она мне досталась от тебя. Одна жизнь оборвалась тридцать восемь лет назад, другая начинается сегодня. А я посерединке. Я тут.
Я представляю, как она гуляла по улицам Парижа, по которым идем сегодня мы, спустя почти два поколения.
1990-е
Какие были отношения у моей мамы с ее матерью?
Я могу только предполагать, мы не успели поговорить об этом ни с той, ни с другой. Я навещаю бабушку Магду в Баварии раз в год, вместе с дядей Вольфи, младшим братом мамы, и его дочерями – моими кузинами Каролиной и Патрицией. Они берут на себя перевод. Я не говорю по-немецки, отринув от себя этот язык. Я способна выдавить из себя лишь несколько слов, впрочем, с кем мне сейчас говорить по-немецки? Тем не менее, этот резкий чужой язык звучит волшебно, когда на нем говорит мама.
Долгое время я надеялась, что немецкий чудесным образом вернется ко мне. Увы. Мама никогда не говорила со мной по-немецки. В любом случае она выбрала Францию. Ее соотечественники и так неустанно упрекали ее за то, что она покинула родину, не понимая, что она стремится в другие края. Дядя и кузины прекрасно говорят по-французски, а сейчас мы всё чаще и чаще переходим на итальянский, они долгое время жили в Лугано. Конечно, в то время, в присутствии бабушки, я не слишком хвасталась своими предпочтениями. Но нам все равно удается выразить нежность друг к другу. Интересно, правильное ли это слово? Первые несколько лет, когда я приезжала к ней без мамы, ее дочери, она казалась мне актрисой, живущей прошлым, а вовсе не бабушкой, пекущей “апфельштрудель”. Мы все не особенно близки между собой. А как жить, потеряв дочь и внука? Какие отношения могут у нас сложиться? Она наряжается к нашему приезду, достает украшения, самые красивые платья, и ее последний муж крутится вокруг нее, “словно камергер”. Так сказала кузина Патриция, когда я позвонила ей, чтобы проверить свои воспоминания о бабушке. Она всё подтверждает. У нее с Магдой были свои проблемы. В юности Патриция была довольно пухленькой, и бабушка прямо заявляла ей, что она ужасно растолстела и что если бы она сама столько весила, то никогда не стала бы актрисой! Мы с Патрицией смеемся, она добавляет, что ей часто приходилось бороться с лишним весом именно потому, что она унаследовала гены Магды.
Мы с дядей Вольфи несколько лет пытались сблизиться, не осмеливаясь ни поговорить откровенно, ни даже посмотреть друг другу в глаза. Я пытаюсь угадать черты своей матери в лице ее младшего брата. Он видит во мне свою сестру. Мы улыбаемся, опускаем голову, чтобы скрыть волнение. Сходство поразительное, оно тревожит нас, лишает дара речи. Но я опять же не жду ответа на все вопросы.