Мне невыносимо видеть, во что ее превратили. Немецкая режиссерша выбрала один из самых сложных периодов в ее жизни. Она как раз расставалась тогда с моим отцом и редко видела Давида. Брат злился на маму, что она снова разрушила семью, учитывая, что он сразу очень привязался к моему отцу. Давид переехал на несколько месяцев к Моник и Бернару, хотя они ему не родные, просто он с ними тоже сразу сблизился.
Мама грустная, измученная. Каждый год она ездила отдыхать в Киберон, в Бретани. Удачный они выбрали момент, ничего не скажешь. Пойди пойми, почему именно в этот краткий промежуток времени, когда ей надо было отдыхать, спать, набираться сил, просто побыть в одиночестве, она позволила приехать журналисту и фотографу. Нет, ну правда, мам, ты ничего лучше не могла придумать?! Все же будет опубликовано: и тексты, и фотографии. Те три дня, в течение которых они тебя снимали и расспрашивали, легли в основу этого дерьмового байопика – и я смотрю его, кусая от злости правую руку.
Вам что, нечем заняться? Ни о чем больше вы не хотите рассказать? Как я ни стараюсь, мне не удается отыскать в этом фильме хоть какой-то намек на добрые намерения авторов. Да, продюсеры пригласили меня на заключительный просмотр, но сценарий я читала в офисе моего адвоката под надзором немецкого продюсера и его юриста. Я узнала из интернета два года назад, что “в настоящее время в Кибероне” идут съемки фильма о моей матери.
Я, разрываясь между своим прошлым и настоящим, вынуждена защищать свою мать, которая, как это ни глупо, не сумела защитить себя сама, в то время как я хотела бы проснуться рядом с тобой, Анна! Моя мать… Она же привыкла ко всякого рода фотосессиям и интервью. Ну правда. Сейчас шесть утра, измучившись от бессонницы, я еду на такси в Дом радио, чтобы выступить в утреннем эфире “Франс Интер”. Мне еще повезло, я могу выйти на широкую аудиторию и пользуюсь этим. Конечно, есть гораздо более важные темы, но я попросила слова, и мне его дали. В тот же вечер я участвую в программе “Вам слово” на канале “Франс 5”.
Я делаю то, что ненавижу, – публично говорю о своей матери. Но она сама возненавидела бы этот фильм, который никогда бы не увидел свет, будь она жива.
Бывают дни, когда я не могу переступить какую-то черту. Я в состоянии нормально жить и даже беззаботно радоваться жизни. И думать о них очень холодно. Не испытывая никаких чувств. Ощущений. Эмоций. Или я просто пла́чу. Промежуточного стояния не бывает: либо горячо, либо холодно. Они – мертвы, но живут в нас. Мы живы, но что-то в нас умерло вместе с ними. Ничего страшного.
Я на перепутье. Я услышу, как ты называешь меня мамой, но не вспомню, как сама когда-то произносила это слово. Мои незнакомые мать и дочь, я только воображаю себе вас обеих.
Моя бабушка-мама читает то, что я пишу, волнуется: “Мы не думали, что тебе так не хватает матери. Что мы еще упустили? Ты так страдала? А мы и не замечали”. Взвалить на них чувство вины, заставить этих нестареющих девяностолетних стариков терзаться такими вопросами в их возрасте, притом что я им всем обязана, что ж я творю? Я тут же возражаю: “Нет, нет, не волнуйся, бабушка, вы делали всё, абсолютно всё правильно”. Затем я пытаюсь мягко сказать ей, что я не могла, несмотря на всю их любовь, не ощущать пустоты, тут они были бессильны – мертвые отсутствуют по определению. И они вездесущи.
Я добавляю: “Ты моя мама!” Это не совсем так, но неважно. Но типа того, да. Мы обе знаем, что это признание в любви, ей эти слова должны запасть в душу, ей приятно их слышать. Добрых слов много не бывает. Главное не пожалеть потом, что я слишком редко их произносила.
Она не знала, что я собираюсь пойти к психоаналитику. Мне понадобился год, чтобы рассказать ей об этом. Она не понимала, почему я не прихожу поплакаться им, предпочитая довериться незнакомому человеку, да еще и жулику в придачу.
Мне хотелось просто их, бедных, пощадить, не объяснять же им, что я не вылезала из депрессии, застыла, увязла, у меня было полно желаний, но стремиться к их исполнению не было сил. Я своими руками пилила сук, на котором сидела. Сколько раз, стоя за кулисами, за пять минут до выхода на сцену, я чувствовала, что мысли словно стреножат меня именно в то мгновение, когда я должна обо всем забыть, собраться с силами, думать только о том, как внутренне освободиться и играть. Вместо этого я повторяла себе: “У тебя ничего не выйдет”.
Сегодня я смеюсь про себя над своим постоянным “самосаботажем”. Эти внутренние метания всё так же изумляют меня, но я упорно препарирую самые мрачные свои переживания и наконец подхватываю их, целую в губы и даю себе пинка под зад. Занавес вот-вот поднимется.
Мое тело наконец-то ликует. Я чувствую, как оно все целиком наполняется жизнью. Пальцами ног я вцепляюсь в стельки или прямо в сцену (какое счастье играть босиком). Шевелю пальцами рук, разминаю кисти, чтобы ощутить, как они двигаются в воздухе. Я здесь, я жива. Я открываю рот, подаю голос, стараюсь, чтобы меня услышали, участвую, чувствую за всех тех, кто чувствовать не может.
В детстве Наду часто мазала меня “Митозилом” (помню его отвратный запах) и пичкала “Алвитилом” (помню его вкус, но с тех пор формула изменилась). Теперь я покупаю их для тебя, равно как и всякие другие снадобья, которые, к счастью, пахнут гораздо лучше. Вот, кстати, доказательство того, что не все “раньше было лучше”, даже если я сама часто склонна так думать.
Наду – Надетта, Бернадетта – не хочет, чтобы о ней говорили. Это не ложная скромность, а скорее реальное желание остаться в тени. Поэтому я не пишу здесь ее фамилию.
Она родилась в Сарлате, в Дордони, в том же году, что Брижит Бардо и Софи Лорен, – сообщает она, – ведь Наду у нас знатный синефил. В ее домашней видеотеке тысяча фильмов. Так получилось, что Наду работала у двух великих актрис, включая ту, о которой мы здесь говорим.
Она страстная поклонница кроссвордов в “Телераме”, фильмов Эрнста Любича и Орсона Уэллса, красоты и голоса Жерара Филипа.
С легкой руки Наду ты через несколько месяцев будешь слушать, как и я в твоем возрасте, аудиозаписи “Маленького принца” и “Пети и волка”. Я уже загрузила их в телефон.
Я расспрашиваю ее о каких-то периодах ее жизни и слышу на другом конце линии после паузы: “О нет, не надо, это неинтересно, кому я нужна”. Мне все же удается выудить из нее кое-какие подробности. Она приехала в Париж в 1967 году, в возрасте двадцати трех лет, и поступила на работу в агентство по подбору домашнего персонала Сесиль Мартен, как написано у них на сайте. Агентство существует и по сей день.
Она переезжала к своим нанимателям и поселялась в детской. Из всех детей, с которыми она сидела, – общее их число мне неизвестно – последние три девочки по-прежнему с ней общаются, я в том числе. Хоть Наду нас и не выкормила, мы стали молочными сестрами.
Моя мать наняла Наду в 1975 году, забеременев в первый раз от моего отца после их совместного отдыха в Кальви, когда она отказалась сниматься с Аленом у Висконти. Несколько месяцев спустя из-за зубного абсцесса у нее случился выкидыш. Наду продолжала заниматься Давидом в ожидании более удачной попытки.
Наду пользуется всеми духами “Guerlain” подряд. Ароматы “Jicky”, “L’Heure Bleue” и “Shalimar” повсюду ее сопровождают. Совсем как я. Помню ее семейный дом в Сарлате, где она родилась и выросла, – она берет меня туда на несколько дней летом, в частности перед смертью моего брата. Я все прекрасно помню: кухню, маленькую гостиную с телевизором, лестницу, ведущую в спальни, большой шкаф между двумя односпальными кроватями и, наконец, сад, который мне в три, пять и восемь лет казался огромным. Наду – одна из восьми детей в семье, и все они родились в Сарлате.
Я знакома с некоторыми из них, поскольку несколько раз проводила с ними каникулы.
Сесиль (она живет теперь в этом доме), Мари-Жанна, Полин и их дети. Наду часто привозила туда своих подопечных, не только меня. Что говорит о доверии и особой близости родителей и няни – таких, как она, уже не делают. Вся ее жизнь была посвящена чужим детям, и у нее так и не хватило времени на собственную личную жизнь.
Когда умерла мама, Наду переехала вместе со мной к бабушке и дедушке. Теперь за мной присматривают две женщины.
Кстати, как это ни поразительно, мои приемные матери уже знакомы. Они сами успели всё забыть, так давно это было: отца Наду звали Гастон и отца Моник, как оказалось, тоже. Гастоны жили в разных регионах Франции, зато оба работали в банке “Сосьете женераль”. Совпадения имен и профессии оказалось мало, и летом 1945-го, за тридцать два года до моего рождения, их дочери, Наду и Моник, познакомились в летнем лагере в Бербезите, в департаменте Верхняя Луара, – детские каникулы были оплачены общим работодателем Гастонов.
Они встретились снова в 1977-м, у моей кроватки. Вроде бы Сесиль, сестра Наду, первая вспомнила сестер Пьер – очень уж они были блондинистые и по-детски грациозные. Моник и ее любимая младшая сестра Поль никогда не расстаются. Это судьба.
Наду сидела со мной, пока мне не исполнилось восемь лет. Затем переехала к моим молочным сестрам, Жанне и Баладин. Баладин стала последней подопечной Наду, потом она вышла на пенсию. Сейчас Баладин тридцать один год, и она зовет ее “Над”, смешно.
Наду вернулась в Сарлат, когда ее долг перед нами был выполнен. Ее здоровье быстро ухудшилось, но она так и не сказала, в чем, собственно, проблема.
– Как ты, Наду, дорогая?
– Ну-у… так себе, понимаешь…
Какой сладкий голос. Он звучит словно высокие ноты в скрипичном ключе, с легким местным выговором. Я часто перенимаю у нее ее любимые словечки и все эти “ну и ну”, “и что теперь?” – так она восклицает всякий раз, когда что-то теряется, не находится, сопротивляется ей.
– Как дела… как сажа бела!
Сообщения Наду я бережно храню в голосовой почте.
Один наш телефонный разговор я записала полностью, когда ее не станет, когда она не снимет трубку, я смогу слушать ее любящий голос.