Живые хранят верность мертвым. Хотят рассказывать о них, чтобы не забыть.
Я не знаю, хочу ли я их слушать, может, потребовать, чтобы они замолчали. То, что я слышу, звучит так прекрасно, так радостно, так живо: каникулы, собаки Сезар и Лукка, загорелые лица, Раматюэль, Коголен, все такие красивые, в купальниках, бассейн, лодка, еда, мамин картофельный салат, вечеринки, ее платки, любимые туники, смех, нежные взгляды – мне горько, что меня там не было или я была слишком мала, чтобы все это запомнить. Великое время, прекрасная жизнь.
Все повторяют, каким желанным ребенком я была. Это их долг по отношению к моей матери, которой больше нет. Они должны защищать ее, попытаться донести до меня ее слова, ее мысли. Они хотят, чтобы я их услышала.
Я внимаю им, словно церковный служка в пасхальное воскресенье. Я вся обратилась в слух.
Они смеялись вместе с ней, разговаривали часами, пили, ели, купались, прикасались к ней, целовали, обнимали, утешали. Этого мне достаточно. Внешний мир являет мне образ звезды со сломанной судьбой, обреченной на несчастье. С другой стороны, дома она – просто женщина, почти такая же, как все остальные, очень одаренная, необыкновенно красивая, это правда, конечно, но нельзя сказать, что это как-то сверх меры их впечатляет, они всего лишь констатируют очевидные вещи, отмечают ее достоинства и некоторые недостатки. Они объективны в своей любви. Они не превозносят ее, относятся к ней как к обычному человеку. Говорят ей прямо, когда ее заносит. Вот что значит любить – указывать человеку на его ошибки. Поэтому ей с ними было хорошо. На них особо не действует ее статус. Они не жаждут прославиться, не рефлексируют, им чужда зависть и подспудные стремления к богемной жизни. Они прекрасно проводят время, принимают дорогих друзей, развлекаются, но этот беззаботный отпуск – плод упорного труда и разумных трат. Они просто любят ее, мою маму, потому что ее любит их сын, потому что она очень милая.
Она чувствует их любовь. Все любят друг друга, и этого достаточно.
Все, что мне о ней рассказывают, похоже на правду. Они не лгут, не приукрашивают истории, прожитые вместе с ней, подле нее. У них все по правде. Даже когда они недоумевают, сомневаются.
В многочисленных документальных фильмах и биографиях она предстает, как правило, ужасно несчастной, подавленной, зависимой. “Вот еще! Твоя мать была совсем не такая! Их послушать, так создается впечатление, что она рыдала весь день напролет, ничего подобного! Она смеялась! Сколько мы с ней вечеров провели, умирая от хохота!” Их охватывает печальный, тревожный гнев. Отец говорит мне: “Уверяю тебя, дорогая, я вот сейчас задумался, неужели я прожил одиннадцать лет с такой вот особой, как они описывают. Нет, я знал совсем другую женщину!”
Меня часто спрашивают, почему моя мать незабываема. Вот что я думаю: просветленное лицо, фотогеничность, близкая к магнетизму, подлинное актерское переживание, великий творческий путь, который так хотелось бы продлить, любимые мужчины, обожаемые дети, ужасная драма, прожитая жизнь.
Ну и не надо забывать про эпоху женской эмансипации. С ее героинями отождествляли себя все женщины.
Планеты выстроились в ряд.
Возможно, перед лицом стольких достоинств нет необходимости слишком долго рассуждать, искать причины, достаточно просто ею любоваться, словно картиной, молча созерцать. Как произведение искусства. Невзирая на все упущения и несовершенство.
Раз мы любим ее, давайте и дальше смотреть ее фильмы. Это лучшая дань уважения. Зачем разводить теории о ее жизни, о ее выборе.
Мне бы хотелось, чтобы она чаще играла в комедиях, но ей слишком часто предлагали и она слишком часто соглашалась на драматические роли. Я долго говорила, что один из моих любимых ее фильмов – “Что нового, кошечка?” Вуди Аллена с очаровательным Питером О’Тулом и страстной Урсулой Андресс. Моя мать играет в бешеном комедийном темпе, и ей это очень идет. Кстати, надо бы мне пересмотреть его.
Боже мой, как все же нелепо превозносить знаменитую сцену из фильма Жулавского “Главное – любить”, где она плачет, сидя в нижнем белье верхом на своем партнере, практически обнаженная во всех смыслах этого слова: “Нет, пожалуйста, не снимайте, я актриса, понимаете, я умею хорошо играть, а это делаю ради денег, не снимайте…” – слыша эти слова из ее уст, все всегда считали и считают по сей день, что она сливается воедино со своей героиней, выходит из образа, говорит от себя. В этой сцене ее партнер – камера, мама смотрит прямо на нее, и кажется, что она обращается ко всем нам, а не только к папарацци в исполнении Фабио Тести, украдкой снимающему эти кадры на съемочной площадке. Почему же бедную мою маму все время преследовали, ее и ее сына, моего брата, no comment, до самой смерти.
Конечно, в этой сцене она ошеломляет, потому что ее слезы, настоящие, соленые, идут из глубины души. Но упорное желание журналистов упоминать только этот эпизод всегда злило меня. Словно они испытывают какое-то извращенное удовольствие, наблюдая, как она плачет.
Вуайеризм, короче говоря.
Я не могу быть среднестатистическим зрителем. Может, я снова становлюсь маленькой девочкой, когда смотрю на нее. А девочке невыносимо видеть плачущую маму, ей хочется поскорее утешить ее, помешать им всем доводить ее до слез. Глазеть на ее страдания. Возможно, у всех зрителей возникает такая детская реакция. И поэтому мы так переживаем?
Конечно, это ее работа, она ее выбрала и любит ее. Мне не стоит беспокоиться, она плачет понарошку. И тем не менее.
Почему бы вместо этого не показывать сцену с вуалеткой, то есть их знакомство с Филиппом Нуаре в фильме “Старое ружье”, снятую в “Клозри де Лиля” (это мое любимое кафе, укромный уголок для любовных свиданий). Она потрясающе красива, Филипп Нуаре растерян, притом что он непревзойденный кавалер. Глаза моей матери блестят от возбуждения, она смеется, она влюбляется в его героя. Он уже покорен, как и все мы, зрители.
Мои родители часто ужинали с Филиппом и его женой Моник Шометт в “Марли”.
Я сама виделась с ними несколько раз у моей любимой крестной Мишель де Брока. Как-то Нуаре подарил мне стеклянное пресс-папье в форме сердца в красном тканом мешочке с узорами. Филипп – образец английского шарма.
Сегодня я играю с Деборой Гралль, его внучкой, в спектакле Кристофа Лидона “Фрёкен Юлия”. Мы с ней знакомы и уже успели полюбить друг друга. Я помню, как Дебора расчувствовалась и буквально упала в мои объятия в церкви Святой Клотильды на отпевании Филиппа. Она очень меня тронула. Мы плакали вместе. Она принесла на репетиции сапоги с деревянной колодкой, сшитые Филиппу на заказ Джоном Лоббом. Это подлинное произведение искусства. Дебора тут же предложила их, когда режиссер искал реквизит для отца фрёкен Юлии, – он не появляется, но Юлия обожает и ненавидит его в равной степени.
Каждый вечер я беру эти сапоги, смотрю на них, прижимаю к себе, и меня охватывает волнение. Оно не имеет отношения к тексту, который я произношу, это сильнее меня. Я потрясена красотой и силой этого символа, столько поколений тут сошлось воедино. Я исправляю “столько” на “слишком много”. Так гораздо лучше.
Как хорошо, когда волнует красота жеста, а не печаль, заложенная в нем.
Еще одна любимая сцена, которая, к счастью, повторяется много раз.
Из “Мелочей жизни” Клода Соте, разумеется. Я имею в виду сцену с пишущей машинкой. Мама играет роль Элен, переводчицы письменной или устной, уже не помню. Жарко, Элен сидит, обвязавшись полотенцем, мы видим ее плечи, золотистую кожу и глаза сквозь стекла очков в толстой черепаховой оправе. Она печатает, останавливается, злится из-за какого-то немецкого слова, не зная, как перевести его на французский.
“Как по-французски будет «врать»? Нет, не врать, скорее «фантазировать»?” Она оборачивается.
Великолепный Пикколи стоит позади нее. Он смотрит, как она печатает, курит, наблюдая за ней, прикладывает большой палец к губам. Она жмурится от сигаретного дыма (я пишу по памяти, да простят меня пуристы, если я ошибаюсь).
Затем камера смотрит на Элен глазами Пикколи: затылок, забранные в пучок волосы. Клод Соте снова показывает лицо Пикколи, он смотрит на нее с желанием и какой-то отрешенностью – так, во всяком случае, часто говорят о его персонажах. На самом деле нет, он собирается бросить Элен и в этой сцене уже знает об этом.
“Affabuler”.
“Вот это слово – AA-FFA-BU-LER”.
“С двумя F ”.
“Ар-р-р…” – и какое-то немецкое ругательство.
Мишель Пикколи умер в прошлом году. Я не отрываясь смотрю документальный фильм о нем, который показывают в связи с этим горестным событием. Фильм был снят еще при жизни Пикколи. Вот он идет по парижской площади, камера следует за ним или опережает его с неизменным восхищением, как и мы. Он садится на скамейку. И сам говорит о себе. Его голос накладывается на изображение. Он рассказывает свою историю, и это, конечно, его собственные слова, он подбирает их, оглядываясь назад. Чувствуется, что он прожил счастливую жизнь, благодаря всем тем, кого любил.
Я думаю о его исключительной карьере. В фильме речь идет в основном о кино и крайне мало говорится о его театральных ролях, многочисленных и выдающихся.
Драгоценные архивные кадры – интервью всей съемочной группы “Большой жратвы” Марко Феррери и прием фильма в Каннах, например.
Внезапно, на кадрах из “Макса и жестянщиков” и “Мелочей жизни”, он заговаривает о моей матери. Это его слова, его голос. И это одни из самых прекрасных слов, слышанных мною о ней. Я не могу не повторить их здесь. В память о ней, в память о нем…
“Роми Шнайдер была настоящей. Иногда более реальной, чем ее героини. Благодаря мистике ее таланта и упрямому желанию никогда не лгать, никогда не лукавить.
Звезда – это мираж. Роми – звезда, но бесконечные превратности судьбы, любовь, счастье, сияющее, как ее улыбка, потрясающие встречи и невыносимые драмы в один прекрасный день преобразили этот мираж, и в ней, как в зеркале отразились радости и печали многих людей. Она больше, чем звезда”.