Моя одиссея — страница 30 из 38

— И ты, конечно, сам понимаешь, что стоит лишь опубликовать такое произведение, как тобой немедленно заинтересуется уголовный розыск.

Кого я не любил всю жизнь — это охранителей порядка разных мастей.

— Надо будет вымарать это дело, — охрипшим голосом сказал я.

— И мое такое же мнение, — подтвердил дядя Шура. — Идем в дежурку, я покажу тебе, что в этой рукописи вообще надо изменить. Поправок не смущайся: талант — это умение вычеркивать.

Я пошел вслед за ним вниз по лестнице.

Вступление мое в литературу затянулось, а я уже рассчитывал назавтра получить гонорар и купить папиросы «Шедевр». Выходит, опять придется подбирать окурки с тротуара. Но ведь не останавливаться же на полдороге? Моя «Личная автобиография» уже написана, ее надо лишь немного подправить. Однако если писателям всегда приходится столько возиться со своими сочинениями, то доля их незавидная.

Из дежурки я вернулся с новой трехкопеечной тетрадкой в кармане. Старая вся сплошь была измарана рукою дяди Шуры; надо признаться, он совсем не церемонился с моей «прозой».

Ложась спать, Колдыба Хе-хе-хе поинтересовался, что сказал дядя Шура о «Личной автобиографии».

— В общем-то, похвалил. Велел только переделать заглавие и… вообще кое-что.

Я решил пожертвовать еще одну ночь для мировой литературы. Мне хотелось поскорее стать писателем, а уж потом завалиться на койку и выспаться досыта. Правда, я еще не знал, о чем стану сочинять, да это меня и не очень заботило. Главное — начать, а там мысли потекут сами. Я вновь вспомнил поезда, путешествие в «собачьем» ящике, и рука моя бойко застрочила пером. Теперь получилось, будто я лихой бродяга, исколесивший всю Россию от Дона до Великого океана и совершенно неуловимый для охранников и контролеров. Я ничего не ворую и только в свое полное удовольствие раскатываю зайцем по городам и горным ущельям.

На этот раз дядя Шура остался доволен. Мы опять вдвоем сидели в дежурке за столом. Окна затянула наледь, от чугунной печки неуютно пахло холодным железом.

— Вот теперь рассказ стал значительно лучше. В таком виде его можно будет показать и редактору журнала.

Наконец-то! Меня сразу расперло от самодовольства.

— Это я еще баловался, — сказал радостно. — Если бы я захотел, то разве б так накатал? Не было настроения долго волыниться.

— Да? — странно усмехнулся дядя Шура. — Представь, и мне показалось, что ты мог бы написать лучше. Ведь, в сущности, ты опять дал волю своей безудержной фантазии. Ну где ты видел поезд, который «карабкается на снеговую вершину хребта» и круто «скатывается» вниз? Неужели, Виктор, в процессе творчества тебе не пришла на память ни одна живая деталь из подлинных скитаний? Потом, тебе, например, надо немного позаботиться насчет языка.

Я насторожился:

— Какого языка? Ведь я писал.

— Слова и фразы, из которых составлено произведение, и называются языком писателя. Этот язык, во-первых, должен быть русским. Нельзя говорить: «Легавый зашевал фаечку и поканал в шалман». Кто и что поймет в этом тарабарском жаргоне? Во-вторых: язык должен хотя бы до некоторой степени выражать то, что задумал автор. А ты пишешь: «Речка сквозь берега стекала к своему концу, и по ее дну плавали еще живые селедки и гуляли корабли». Это же совершенно безграмотно. Понимаешь?

— А тут разве и грамматику надо знать? — осторожно осведомился я.

— Желательно.

Опять, значит, плохо? Сам ведь только что сказал: отлично. Я заерзал на стуле. Что ж это получается? Хочешь стать художником — учи геометрию; решил пробиться в писатели — зубри грамматику. А там, может, и физику, историю заставят прорабатывать? И есть же такие паразиты, как этот дядя Шура: ему сделал одолжение, написал, а он еще кочевряжится.

Два раза еще Фурманов расхваливал мой рассказ и два раза опять заставлял исправлять в нем «несколько слов». В глазах у меня уже начинало рябить от жирных росчерков его сине-красного карандаша, под которым пропадали мои строчки: в живых оставались только заглавие да моя фамилия.

Прошло больше недели, как я занялся литературным творчеством, а «доработкам» и конца не предвиделось. Я начал избегать Фурманова, как и в те дни, когда он заставлял меня читать фолиант о художниках средневековья. Если талант — это умение вычеркивать, то зачем он мне сдался? Лучше писать бесталанные рассказы, да только бы их печатали. Когда воспитатель заговаривал со мной о литературе, о прочитанных книгах, я сопел, отворачивался. Тогда он вдруг объявил, что рукопись обработана достаточно и находится в портфеле редакции «Друг детей», сейчас ее гам читают.

Это известие взбудоражило изолятор, пожалуй, еще больше, чем мой экзамен в академии.

— О, корешок, теперь ты далеко шагнул, — сказал мне Колдыба Хе-хе-хе. — Сочинить роман — это же не диктант написать. Там учитель сверяет тебя по мужскому и женскому роду и ставит кол. А тут ты можешь написать «козел» через фиту: наборщик будет составлять книгу и все выправит. Писатели, брат, они сами педагогиков под каблук. Понял? Стервец буду! Сочинит книгу, а педагогик ей в классе начинает сопляков мучить. В старое время, до революции, писатель считался почти как царь — думаешь, брешу? Вот народ дождется, когда он сыграет в ящик, памятник ему строит. Это, брат, даже повыше, чем быть художником.

Литература начинала нравиться мне все больше: может, теперь не надо поступать и в семилетку? Я с нетерпением ждал ответа из журнала, весь истомился. Дядя Шура несколько дней не появлялся в изоляторе; пришел он оживленный, в неизменной бекеше, смушковой шапке, и прямо с порога объявил, что рассказ в журнале понравился. От смущения я не знал, что делать, и стал закуривать. Однако, наученный горьким опытом, молчал, ожидая, когда воспитатель заговорит о печати и гонораре.

— …Понравился, — продолжал дядя Шура, снимая перчатки. — Только, понимаешь ли, Виктор… рассказ не подходит «Другу детей» по теме. Он не злободневен. Советской общественности уже не интересно читать о том, как беспризорники зайцем раскатывают на экспрессах, воруют, нюхают кокаин. Об этом много было сказано в свое время и… не хуже твоего. Теперь читатель требует книг о том, как бывшие воры перековываются в честных людей. Вот, например, в семи километрах от Харькова, в Куряже, есть трудовая колония. Мы тебя можем перевести туда, и редакция совершенно уверена, что со временем — ну, так через годик — ты сумеешь дать нам интересный очерк о ней. Как ты на это посмотришь?

Да никак. Опять сочинять? Ну нет — дураков теперь мало! Уж если за две недели моя тема вдруг потеряла злободневность, то что же случится за тот год, который я проживу в Куряжской колонии? Может, к тому времени советская общественность заинтересуется африканскими львами, так мне их тоже изучать?

Мы переглянулись с Колдыбой Хе-хе-хе, и он лаконично подытожил:

— Все интеллигенты из редакций паразиты. Разве они допустят хоть одного золоторотца пролезть в честные фраера?

— Допускали, — улыбнулся дядя Шура.

— Кого?

— Всех, кто добивался этого упорным трудом. Максима Горького, Свирского, Шаляпина.

Опять Максим Горький! Кто же это наконец такой? Но чтобы не показаться невежественным, я воздержался от замечаний.

— Это случайные случаи, — сказал Колдыба Хе-хе-хе, и по его глазам я с удивлением увидел, что он знал, кто такой Максим Горький.

— Фактура, — авторитетно подтвердил и Пашка Резников — Кого назвали, дядя Шура: Горький, Шаляпин, Свирский! Они все самородки.

Уж Пашка-то знает: грамотей.

Я решил расспросить его на досуге об этих «самородках», да все как-то забывал. Потом стало не до этого: к нам в ночлежку пришли представители ячейки Украинского Червонного Креста и «Друга детей» при Управлении южных железных дорог. Это были двое весьма солидных мужчин и дама в шляпе и фетровых ботах; оказывается, их организация решила взять на воспитание беспризорника. В канцелярии им порекомендовали меня: рисует, любит книжки, работает младшим санкомом в изоляторе, дерется редко — добродетелей к тому времени у меня накопилась куча. Согласие на этот раз я дал гораздо охотнее, чем в Новочеркасском интернате.

При прощании с корешами мы обнялись.

— Все санкомовцы разлетаются, — сказал Колдыба Хе-хе-хе, криво улыбаясь, и легонько ткнул меня култышкой в грудь, словно выпроваживал за порог изолятора. — Один я тут остался… командовать симулянтами, «страдающими нутром». Ну, да заведующий обещал, что скоро определит меня вахтером на завод… жуликов ловить. Еще, Витек, встретимся с тобой фраерами.

— Пашка ж остается, — сказал я. — Забыл? Колдыба Хе-хе-хе насмешливо прищурил здоровый глаз, сплюнул:

— Похоже, и он нарезает с ночлежки. Признался: вчера написал маханше и отчиму, чтоб простили.

Я удивленно глянул на Резникова. Правда? Он чуть-чуть покраснел и промолчал.

Очень тепло расстался я с дядей Шурой. Вручая мне подарок — «Детство Темы» Гарина, он посоветовал:

— Больше читай классиков, Виктор. Такими русскими великанами, как Лев Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, восхищается весь земной шар. Выбрось совсем из головы дешевую американскую дрянь про сыщиков и бандитов: это жвачка для обывателей. Заходи в гости, квартиру мою ты знаешь. Может, опять надумаешь писать рассказы — буду рад помочь.

Опекуны поселили меня у председателя ячейки «Друг детей» Мельничука на Проезжей улице в конце Холодной горы. Первые дни жизни я всецело был занят новыми ощущениями; спал на самой настоящей простыне, каждый день умывался с мылом, ничто не ползало по моей рубахе, хоть по привычке я все-таки чесался.

Учиться я поступил в железнодорожную школу на Рудаковке, недалеко от вокзала. Невольно мне вспомнился Новочеркасск, бывшая Петровская гимназия, старый товарищ Володька Сосна; лишь вот теперь, почти шесть лет спустя, наконец докарабкался до пятого класса! И сейчас мне приходилось много, упорно корпеть над уроками. Зато каждый день я опять мог наедаться досыта, щеки мои налились румянцем. Товарищи давно стали для меня ближе родни, поэтому в школе я вскоре обзавелся множеством новых друзей. Постепенно начал забывать о ночлежке, беспризорничестве.