Моя одиссея — страница 34 из 38

— Идите, граждане, идите. Отдохнули у нас, пора уезжать и на другую станцию.

На рельсах стоял длинный мокрый товарный порожняк. Босяки, безработные, как тараканы, полезли на тормозные площадки вагонов. Кондуктор в брезентовом плаще с насунутым капюшоном безучастно смотрел на свои новые сапоги, потом развернул зеленый флажок.

Мы тронулись, и поезд начал набирать ход. Я лежал на открытой платформе поверх штабеля сосновых бревен; из паровой трубы вылетало мутное пламя, и над моей головой в темноте ночи, крутясь, стлался густой дым, напоминая чудовищного змея. Вокруг расстилалась темная степь. Я сунул руку в карман за папиросами: пачка, медяки, блокнот — все бесследно исчезло. Сырой ветер пронизывал насквозь, сильнее разболелась нога, в животе посасывало.

Полтора месяца я скитался по Руси, изголодался, обовшивел, почернел от грязи и загара. Я не встретил типов, которых искал, не сделал особо примечательных открытий, зато ближе пригляделся к безработным, золоторотцам и многое понял по-новому.

Когда я вернулся на хутор к брату, он долго смеялся над моим паломничеством. Сбросив лохмотья, я с удовольствием надел свой чистый костюм, туфли. Вечером мы сидели с Володей за алым, сахарным арбузом, и он говорил:

— Вот ты все вспоминаешь Челкаша, Мальву… Почему их вывел Горький? Время требовало. Кто раньше опускался на «дно»? Беднота… люд, потерявший свою точку в жизни. Помню, объяснял нам в классе учитель русской словесности: мол, писатель хотел показать, что даже босяки честнее сытых мещан, лавочников… словом, бросал вызов самодержавной России. И тут же Горький напечатал «Мать» о настоящих героях. А сейчас у нас совсем другой строй, общество. Небось сам увидал, из каких отбросов состоит «золотая рота»? Только такие, как ты… недотепы могут искать в них благородство. — Володя засмеялся. — Понял, братишка? Уж если занялся литературой, ищи типов в другом месте.

Неделю спустя казак-хуторянин доставил меня на попутной подводе в Шахты. Я купил бесплацкартный билет и поехал в Харьков учиться.

На веранде нашего дома я увидел Бурдина — в огромной соломенной шляпе, в широченных трусах., загорелого, с еще более ярким, словно обваренным, носом. Перед ним лежали открытая готовальня, лекало, к столу был прикноплен лист ватмана. Он обрадовался мне, доброжелательно протянул руку.

— Чего, Виктор, похудел?

— Малярия трясла.

— Значит, вредна тебе тамошняя местность. Уж не догадывается ли он, где я «отдыхал» на самом деле? Едва ли: на его добром, бесхитростном лице не проглядывало и тени лукавства. Он набрал в рейсфедер тушь, склонился над ватманом и запел, сильно фальшивя:

Май-Маевский генерал,

Он усем рабочим так сказал:

«Разгоню вас, как мышей,

В том числе и латышей».

Теперь я уже не морщился презрительно. Наоборот: я смотрел на Бурдина с острым и неожиданно теплым интересом. Мой опекун служил в Управлении южных железных дорог и заочно учился на инженера-путейца; отец его, старик-пенсионер, был потомственным слесарем; в вагоноремонтных мастерских на Ивановке работал и младший брат. Одно уж то, что опекун добровольно взялся воспитывать такого «орла», как я, значило немало.

Вообще мне на этот раз все понравилось в поселке Красный Октябрь. Я решил сам поступить на какой-нибудь завод. Наставником моим отныне становилась жизнь — и жизнь самая обыкновенная.

УЧЕНИК ЛИТЕЙНОГО ЦЕХА

По окончании семилетки «отцы» из ячейки «Друг детей» предложили мне держать экзамен в железнодорожный техникум.

Опять за парту? Но ведь я и так познал пропасть наук и, кроме того, еще старательно зубрил иностранные слова, которые попадались в книжках. Когда же выбиваться в писатели? Я уже рассчитал: поступлю на завод и стану изучать жизнь.

— Что, мне до старости иждивенничать на шее у государства? — уклончиво ответил я опекунам. — Пора самому зарабатывать кусок хлеба.

— Твое дело, — подумав, согласился председатель ячейки Иович, худой, в черном строгом костюме, с венчиком нежного пуха вокруг пергаментной лысины. Только на что ты годен после семилетки? Подметать заводской двор? Или развешивать муку в торговой палатке? Лучше уж тогда поступай в школу фабрично-заводского ученичества, получишь хоть квалификацию. Бурдин говорил, что ты все чего-то пишешь по ночам, читаешь книжки. Вот новые знания тебе как раз и пойдут на пользу.

— Максим Горький нигде не учился, — пробормотал я, — а прославился на весь мир.

— Так ведь Максим Горький умный человек! — сказал Иович.

Осенью я все-таки поступил в железнодорожный фабзавуч. Снова мне пришлось носить в кармане штанов карандаш, тетрадки, готовить уроки. Утешало одно; в классах мы занимались лишь первую половину дня, а затем отправлялись в Ивановку в вагоноремонтные мастерские. Здесь нам выдали спецовку: здоровенные ботинки и объемистые комбинезоны с такими карманами, что мы свободно клали в них шапку. Нас стали обучать опиловке, обращению с молотом, зубилом.

Возвращаясь из мастерских домой, в поселок Красный Октябрь, я, как и раньше, садился за книги, рукописи, и далеко за полночь светилось окно бурдинской кухни, где стояла моя кровать.

Читал я с невероятной жадностью и, как все самоучки, — любую книгу, попавшуюся под руку. Все они казались мне гениальными. Я не переставал удивляться волшебству писателей: как они могут выдумывать из головы такие интереснейшие происшествия, создавать такие типы? Каждому вкладывать в рот длиннейшие разговоры. Это ж какую надо иметь память, чтобы ничего не перепутать?

Находя в книге портрет автора, я всегда рассматривал его с острым вниманием: большой ли лоб? Умный ли взгляд и вообще имеет ли писательскую осанку? Лоб у меня был самый обыкновенный, ничем не примечательный, и это меня угнетало: есть же счастливцы, которые рано лысеют со лба. Неизменно интересовался я и биографией автора, старался узнать, скольких лет он стал печататься, когда вышел его первый «том», и тут же сравнивал с собой. Меня все беспокоил вопрос: не опоздал ли я выбиться в таланты?

В «Огоньке» мне как-то попались воспоминания о Куприне. В конце приводились десять советов знаменитого творца «Поединка» начинающим литераторам, и я тут же перенес их в свою записную книжку. (Ведь каждый писатель должен иметь свою записную книжку, какой же он иначе писатель?) В ближайшее воскресенье я отправился на Холодную гору к своему новому другу и соседу по парте Алексею Бабенко.

Жил он в переулке недалеко от Озарянской церкви. У Алексея сидел наш одноклассник Венька Шлычкин — приземистый паренек с широким бабьим лицом и плоскими, зачесанными назад волосами цвета перепрелой соломы. Дом его стоял напротив бабенковского: окно в окно.

— Вот, коллеги, — заговорил я, потрясая перед товарищами записной книжкой. — Куприн учит: писателю все надо испытать. Сам он рос, как и я, в приюте, был офицером, зубным врачом, бродячим актером, грузил арбузы на Днепре. Видали? Пешком обошел Россию. Прямо так и советует: «Все испытай. Если можешь, то роди». Поняли?

— Н-да, — нерешительно протянул Алексей Бабенко. Это был очень сильный, широкоплечий парень, с зелеными, косо поставленными глазами, на редкость немногословный. Врать Алексей совсем не умел и, если нельзя было сказать правду, отмалчивался.

С месяц назад я по секрету сообщил ему, что изучаю жизнь и хочу стать писателем. Алексей очень сочувственно отнесся к моим мечтам и, в свою очередь, признался, что его цель — пробиться в машинисты и водить локомотив. К Веньке Шлычкину мы оба относились с холодком, но он, ограниченный, как все самовлюбленные люди, считал, что мы очень ценим его дружбу. Ему я тоже намекнул, что сочиняю рассказ. Шлычкин часто посещал оперетку, знал имена всех молодых актрис и по моему примеру тоже собирался стать писателем. Между прочим, лоб у него был высокий, куда больше моего, и это вынудило меня заверить Веньку, что из него наверняка выйдет «автор».

— Здорово Куприн сказанул! — с важностью воскликнул Венька и пригладил плоские волосы. — Только как же это, к примеру, мы с вами, хлопцы, можем родить?

— А вот надо суметь, если хочешь заделаться писателем, — ответил я и подчеркнул слово «надо».

Отец Шлычкина был видный начальник в Управлении южных железных дорог. Венька в праздники носил модные брюки дудочкой — широкие у пояса и узкие книзу, желтые остроносые ботинки «джимми», похожие на утюги, клетчатую кепку и начал смазывать волосы бриолином. Себя он считал неотразимым кавалером и усиленно ухаживал за бабами — так пренебрежительно называли мы девушек, считая это признаком мужественности.

— Послушайте, братцы, — заговорил Венька, тут же забыв о купринских советах, — пойдемте нынче вечером погуляем на Сумочку[4]. У моей бабы есть две подружки; с ней в девятилетке учатся. Хотите познакомлю? Витька, я уж одной говорил за тебя, что все книжки на свете перечитал и скоро собираешься рассказ издать. Дунули?

Кровь ударила мне в голову. С каждым годом меня все больше тянуло к девушкам, и я все сильнее их боялся. Как подойти к этим прелестным, загадочным и насмешливым существам? Что надо сделать: заговорить? Или просто поздороваться за руку? А вдруг я не понравлюсь девушке, и она расхохочется мне в лицо? Как это Венька Шлычкин осмеливается свободно брать их под руку, болтать с покровительственным видом? Вот если бы какая-нибудь девушка сама стала за мной ухаживать.

— И что же ответила та баба… подружка? — с наигранным безразличием спросил я у Веньки.

— Смеется. «Приведите его до нас». Айда? Ты кудрявый, она на тебя упадет.

Слово «упадет» на языке нашей городской окраины означало, что я ей понравлюсь. Руки у меня вспотели, особенно лестно было прийти к девушкам как «писатель», небось встретили бы с уважением. Но меня с новой силой охватила робость, и, чтобы скрыть ее, я принял суровый вид.

— Нет, Венька. Я у одного философа мысль прочитал: человек, который хочет вступить в писатели, не должен жениться. Понял? Надо свою жизнь посвятить искусству и больше ничему. Заделаться богемщиком.