Моя первая любовь — страница 49 из 60

у, то всячески отлыниваю. Но тут то ли в пионерской организации страны что-то всколыхнулось, то ли шлея под хвост попала кому-то в нашей дружине, не знаю, в общем, Родине понадобились барабанщики. Нам с подружкой нечем было отбояриться, никакой общественной нагрузки мы не несли, так и получилось, что целый учебный год мы ходили на занятия во Дворец пионеров.

Не могу не сказать несколько слов про нашего педагога, потому что это был лучший наставник, когда-либо встречавшийся в моей жизни. Во всяком случае, ему удалось сделать из меня — человека с полным отсутствием музыкального слуха — вполне приличного ударника.

Невероятно энергичный дед Семен Давидович обучал нас с такой страстью, что мы (страдальцы, насильственно засунутые в секцию, никогда в жизни не имевшие ни малейшего желания играть на барабане, и вообще циники) радостно бежали на его занятия.

Семен Давидович был фронтовик, прошел всю войну и только после демобилизации, уже будучи взрослым человеком, поступил в музыкальное училище. Начинать карьеру пианиста или скрипача было уже поздно, пришлось ему стать флейтистом. Он играл в оркестре, а выйдя на пенсию, занялся обучением пионеров, сначала горнистов, а потом и барабанщиков. В нашей группе горнистов не было, и я так ни разу в жизни и не видела человека, способного извлечь из пионерского горна мало-мальски мелодичный звук.

Если мы хорошо себя вели, он рассказывал нам разные истории про композиторов.

В результате мы с подружкой стали лучшими барабанщицами в районе и были нарасхват на всяких торжественных заседаниях. Общественная жизнь наша стала неожиданно бурной, мы теперь были вхожи в такие сферы, о которых раньше не мечтали (да и вообще не особенно туда хотели). Так я поняла, что очень важно иметь в руках специальность. Если ты умеешь то, чего другие не могут, ты всегда нужен.

К сожалению, карьерный взлет губительно сказался на личной жизни. Когда я поехала в лагерь, во время распределения по отрядам выяснили о моем навыке игры на барабане и сразу запихнули ценный кадр в первый отряд. Помимо возрастных, у нас было два тематических отряда, «театральный» и «ритуальный», который занимался не похоронами, как можно бы заключить из названия, а проведением всяких торжественных мероприятий. В общем, я оказалась в первом отряде, а мой мальчик — в пятом. Это было все! Конец!

Я — среди лагерной элиты, а он — малышня. Конечно, никакая любовь не смогла бы этого выдержать.

Мы сталкивались иногда, и, стоя со своим верным барабаном возле трибуны, я чувствовала его взгляд, но читала в нем уже не любовь, а досаду и горечь. Он считал меня предательницей, и я немножко ощущала себя таковой.

Наверное, нужно было молчать о своих талантах…

Иногда мне хочется помечтать о том, что могло бы быть, но я сразу обрываю себя. Хорошо, что в душе осталось это предрассветное чувство ожидания чуда.

Может быть, это была еще не первая любовь, а первая мечта о любви, и интерес мальчика существовал только в моем воображении, а подружки дразнили меня, не знаю. Такое возможно. Просто остались в памяти светлые дни юности, как прозрачные капли янтарной смолы на сосновой коре.

Максим Лаврентьев

Максим Лаврентьев родился и вырос в Москве, с детства учился музыке. В юности избрал своей стезей словесность, чтобы не копировать судьбу отца-дирижера. В середине девяностых поступил в Литературный институт, куда был принят, не добрав на экзаменах одного балла, с формулировкой «за стихи». Параллельно, для заработка, разгружал запчасти в автосервисе, откуда ушел спустя почти десятилетие, чтобы трудиться редактором в различных литературных изданиях. С тех пор много пишет и несколько меньше публикует. Прозой начал заниматься лишь к сорока годам, преодолев критический для поэта возраст — тридцать семь лет.

Полуночный человек

«Ну что, не передумал?» — воткнув лопату в землю, спросил меня тесть, когда я в одних трусах вышел на дачную террасу, жмурясь от утреннего сентябрьского солнца.

Ах, кого в двадцать четыре года прельстит перспектива израсходовать второй выходной, выкапывая картошку в обществе вечно хмурого прораба! За год семейной жизни успел я вдосталь насмотреться на родителей тогдашней моей супруги, поэтому просто обязан был куда-нибудь улизнуть, чтобы провести хотя бы полдня за городом, где так редко оказывался, в одиночестве, не раздражаясь трескотней тещи-бухгалтерши, этого неугомонного колобка.

Скорчив неопределенную гримасу, я сошел по ступенькам, умылся над прикрепленным сбоку к террасе металлическим рукомойником и вернулся в дом завтракать и собираться.

Зайдя в комнату, чмокнул спящую Машу в розовую, пахнущую молоком и — с недавних пор это стало бросаться в глаза, — округлую щеку. Бесшумно оделся. Выпил чаю на веранде, съел пару бутербродов. Теща, недовольная моим уходом, привычкой рядиться в цветастые индийские шмотки и тем, что литературе и музыке я, грузчик с автостанции, отдавал явное предпочтение перед той формой растительной жизни, которую в незапамятные времена приняло существование ее супруга, была подчеркнуто холодна и, против обыкновения, немногословна.

— Машулик спит?

— Да.

— Вернешься к обеду?

— Не знаю, Галина Михайловна. Вряд ли.

Но вот чай допит, ноги обуты в кеды, старый двухколесный «Орленок» выведен из сарая. В путь!

На станции «Жаворонки» я вкатил велосипед в тамбур электрички и через полчаса выкатил в Звенигороде. На вокзале, а не в городе. Город, о чем именно тогда мне и стало известно, раскинулся на противоположном берегу Москвы-реки.

Покуда в нерешительности я кружил по привокзальному плацу, народ, прибывший вместе со мной в электричке, расселся по автобусам, а те разъехались на все четыре стороны. Последний, замешкавшийся, автобус повернул от вокзала влево. Рванув за ним, я увидел впереди мост и город вдали. Но автобус опять повернул влево. Здесь, на втором повороте, я остановился и посмотрел вслед уносившемуся дребезжащему «ЛИАЗу».

Целью моей поездки было отыскать в окрестностях Звенигорода детский лагерь, куда меня возили в шести-семилетнем возрасте.

Безнадежная затея? Ну, не совсем.

Смутно мне помнилась на подъезде к лагерю лесная дорога, по которой автобус двигался необычным образом — то скатываясь, то медленно, с ревом, поднимаясь. Вспоминался вид на город с возвышенности, откуда-то слева, из-за узкой, блестевшей на солнце реки.

Чтобы оказаться левее Звенигорода, следовало теперь повернуть за автобусом.

Скоро стало ясно, что память не подвела: дорога нырнула в лес и там побежала, словно по волнам, вверх-вниз, вверх-вниз. На спусках я разгонялся как мог, но скорости все равно не хватало — до следующего переката приходилось подниматься пешком, с каждым разом все выше, слезая с велосипеда и толкая его перед собой.

После пары развилок, причем я неизменно держался правой стороны, как более близкой к невидимой за лесом реке, минут через двадцать в конце лесной дороги открылся просвет. Это придало сил. Взята еще одна высота, и с открытой площадки я уже гляжу на церковные купола и крыши Звенигорода. Они там, где следовало им быть, — справа за рекой.

А вот и мой детский лагерь. Ворота в него оказались приоткрытыми.

Вальяжный охранник, вышедший навстречу из административного корпуса, без удивления выслушал меня и пропустил на подконтрольную территорию, попросив только ничего не трогать и не слишком задерживаться. Я обещал.

Дети недавно разъехались, о чем свидетельствовали разбросанные там и сям под деревьями полусдувшиеся воздушные шарики — остаток какого-то финального торжества. Охранник сказал, что этот год для лагеря в его прежнем качестве — последний: здесь решено поселить каких-то беженцев.

Оставив у ворот велик, пешком отправился я бродить по знакомым аллеям. Без труда отыскал столовую, стадион, бассейн. Охваченный воспоминаниями, присел на небольшой холм, в детстве казавшийся значительным. Про него говорили, что это братская могила французских солдат. Не совсем так. Французы в Звенигороде и его окрестностях действительно побывали в 1812 году — грабили церкви, разоряли кладбища. Саввино-Сторожевский монастырь им, правда, обчистить не удалось: по преданию, французскому полководцу Евгению Богарне, остановившемуся на ночь в обители, во сне явился преподобный Савва и запретил что-либо там трогать. Но на земли вне монастырских стен запрет не распространялся, поэтому мародеры смело принялись копать. Не оставили они без внимания и древние финно-угорские курганы, многочисленные в этом краю, — на одном из них я теперь сидел, прислонившись спиной к здоровенному дубу.

И не заметил, как задремал в тени.

Проснулся, когда солнце начало светить в лицо. Сколько же я проспал? Полчаса? Час? На запястьях моих вместо часов болтались лишь плетеные «феньки». Охранник, вероятно, ищет или скоро начнет искать меня. Пора было возвращаться. Но еще оставался одноэтажный спальный корпус, последний не посещенный мною объект. А, вот он!

Не без дрожи заглянул я с улицы в окно темной залы, где мы, дети, ночевали все вместе, едва разделенные по гендерному принципу: между кроватями мальчиков и девочек был устроен проход.

Те же кровати, только без постелей и матрацев, стояли в прежнем положении.

В дальнем углу когда-то спала Ира, я вспомнил ее уже совершенно отчетливо. В эту девочку высоченного, как мне тогда казалось, роста я влюбился до такой степени, что день за днем, оказываясь на расстоянии вытянутой руки от нее, замирал в благоговейном оцепенении. Однако ночь, изменяющая видимый мир, преображала меня: дождавшись полуночи, я тихо вставал и, перейдя воображаемую «красную линию», оказывался на девичьей половине рядом с Ириной кроватью. Дальше происходило вот что: нерешительный прилюдно, я вдруг обретал удивительную смелость (даже наглость) и, опустившись на колени, совсем по-взрослому целовал девичью щеку. Подозреваю, что Ира не спала, а подобно царским невестам лишь притворялась спящей.