Ничего. Она выдержит. Завтра вечером – поезд. С утра – девятины по матери. Она выдержит.
Вымыла пол. Клочья своего изорванного, окровавленного белья – в печку. Обрывки халата в красных пятнах – туда же. Спасибо, посуду мыть не пришлось: хитромудрые насильники все убрали со стола. «Может, и стены, и ручки дверей спиртом протерли, чтоб отпечатков пальцев не оставить?» – усмехнулась она, взгромоздившись в корыто, наполненное теплой водой, – и едва не закричала в голос, с такой стремительностью и яростью вырвалась из узды и вцепилась в тело боль. Впилась. Вгрызлась тысячью зубов! И все там, в прежде никем и никогда не тронутом местечке…
Это были тяжелые минуты, но и они прошли, и слезы Надежды, и кровь, и слизь удовлетворенных негодяев – все растворилось в семи водах, которыми она омылась. Высушила волосы, причесалась, подкрасилась. Надела джинсы, пуловер под горлышко. Главное, чтоб не видно было кровоподтеков. На часах полдень. Вот и хорошо. Сейчас все мужики с ремонтной станции на обед пойдут. Для ее замысла чем больше народу, тем лучше.
Постояла, зажмурясь, перед дверью, вбирая в себя свою силу. И выскочила на крыльцо, напевая:
– Соединяет берега крутой паромщик!
Ей повезло. Возле Матвеева подворья толклась кучка мужиков и баб. В центре, оживленно жестикулируя, трещала Галька. Бабы прыскали в кулаки, отворачивались. Мужики ржали от пуза. И вдруг все окаменели. Надежда поняла: увидели ее.
– Галь, привет! – оживленно выкрикнула Надежда. – Я к тебе. Помнишь, ты обещала помочь с обедом на девять дней? Я продукты приготовила, ты блинов напечешь? А то я ведь так и не научилась. И еще – морсу навари своего брусничного. У тебя просто обалденный морс!
Обалденный, это точно. Запросто от него обалдеть можно. Всерьез и надолго…
Галька побелела. И тут статисты начали выходить из ступора.
– А где Матюха? – фальшивым голосом подал кто-то реплику. – Мы с ним сговорились…
– Как где? – вскинула брови Галька. – Да ведь они с Игорем и Кешей сразу из сельсовета, как мы рассчитались, подались на заимку к дяде Пане.
– А… это… – проблеял «статист» и заткнулся коротким, озадаченным: – Да!
Надежда мысленно кивнула: конечно, так и есть, алиби состряпано. Теперь все аж приплясывают, так ждут, когда же она начнет причитать и требовать расплаты. А не дождетесь, землячки!
А потом Надежда сидела за поминальным столом с приличной миною – и мечтала: вот бы появилась эта троица… Она бы прикончила их сразу. Есть такой удар, есть в системе у-шу! Нет, спохватилась тут же, тогда все поняли бы, что одолели-таки Надьку эти друзья. Делать из них национальных героев не было ни малейшего желания. И позднее, когда она уже отряхнула со своих стоп прах и Новогрудкова, и всей Белой Руси, и вновь вернулась в дорогую и любимую школу милиции, что на площади Горького в городе Нижнем Новгороде, еще долго тешила она свое израненное самолюбие воображаемым зрелищем вытянутых физиономий Матвея, Игоря и Кешки. Да, это доставляло ей немалое удовольствие… аж в течение четырех месяцев!
А потом выяснилось, что она беременна.
Месячный цикл у Надежды был неправильный с самого начала, а занятия тяжелым, совсем не женским спортом его вовсе сбили. Сыграло свою роль и затянувшееся девство, так что задержка в три месяца была для нее если не нормой, то и не причиной для тревоги. Странно другое. Ей даже в голову не приходило, что та пагубная ночь может оставить след в ее теле. Все там было изорвано, измучено – Надежда скорее поверила бы, что больше никогда не сможет иметь детей. Да и на что они вообще были ей нужны?!
Вот теперь и предстояло выяснить – на что.
Всегда такая скорая, быстро принимавшая решения и столь же быстро их осуществлявшая, она растерялась до того, что не вдруг смогла уверовать в свою беду. Ходила от одного гинеколога к другому, уповая на чудо, но ответ получала один: делать нечего, кроме как рожать, потому что время для аборта уже упущено.
Она не могла пойти к врачу из школы милиции. Если бы диагноз подтвердился, в потенциальные отцы записали бы всех преподавателей и курсантов – враз и поочередно! А их было всего трое. Трое негодяев!
Ах, как она кляла себя теперь за глупую гордость, застившую ей глаза! Воистину, кого боги хотят погубить, того лишают разума. Почему, ну почему она не свершила над обидчиками самосуд? Почему не нагрянула ночью на заимку дяди Пани? Она могла их вообще прикончить – и ни тени подозрения не пало бы на нее: все-таки работала в милиции, кое-чему научилась! Но по собственной же дурости…
Не счесть, сколько мучительных смертей и невыносимых пыток было измыслено ею для ненавистной троицы. Не счесть, сколько раз останавливала она себя на пути к кассам Аэрофлота. Иногда так хотелось убить, что Надежда просыпалась среди ночи в своей девичье-холостяцкой квартирке и в ярости рвала простыни, чтобы дать хоть какой-то выход ненависти, грозившей ее удушить. Не счесть… Но все это сейчас было второстепенно, неважно. Ненависть, месть – это можно отложить на потом. Главное сейчас – избавиться от ребенка.
Ну нет, таким словом она существо, поселившееся внутри ее, не называла! Тварь, ублюдок, сволочь, нечисть, а чаще всего не было никаких конкретных определений: она просто ощущала прожорливое нечто, сосущее из нее все жизненные соки. Вспоминался фильм «Чужой», от которого все нервы Надежды были перекручены. Вот так же она чувствовала себя сейчас. И ничего, ничего не могла поделать со своими страхами: вдруг нечто вызреет – и внезапно вырвется изо рта выносившей его женщины, прорвет ей грудь, живот, выставит трехглавое, облепленное слизью тулово, заговорит на три голоса, и один будет – тяжелый, негнущийся, будто у Матвея, второй – вкрадчивый, заливистый, как у красавчика Игоря, третий – захлебывающаяся скороговорка записного балагура Кешки. Она неотвязно слышала эти голоса – какими они были в детстве. Так же заговорит и тварь…
И чего только она не делала, чтобы искоренить эту сволочь! Она пила хину – глохла, тряслась от ознобной тошноты, но глотала – день, другой, третий… Она часами сидела в горячей ванне. Она открывалась на занятиях с курсантами для ударов в живот. Все было напрасно, и в один из дней ей пришлось признать страшную истину: хочешь не хочешь, а надо или убить себя, или родить.
И тогда Надежда пошла в библиотеку, попросила подшивки всех местных газет за последний год и принялась читать объявления о частных клиниках.
Два названия мелькали особенно назойливо – их Надежда отвергла сразу. Третье – «Эмине» – понравилось ей звучностью и загадочностью. Это потом Надежда узнала, что Эмине звали мать пророка Магомета. Она-то решила, что здесь что-то связано с восточной медициной.
Собственно, не так уж она ошиблась, вот только хозяином клиники «Эмине» оказался не кореец, не китаец, а кавказец.
По милицейским каналам Надежда этого человека как могла проверила. Его звали Алхан Вахаев, и он мог считаться коренным нижегородцем: жил здесь уже десять лет, считался чуть не лучшим молодым гинекологом города и прославился тем, что применил вакуумный аборт одним из первых в стране. Где-то за его спиной стояли большие деньги: конечно, «Эмине» приносила хороший доход, обратиться к Вахаеву могли только очень состоятельные люди, однако клинику на что-то надо было открыть! Построить, отделать, обставить так комфортабельно, не сказать – роскошно…
Не надо думать, что таких вопросов Вахаеву не задавали. Задавали, конечно! Он же ссылался на многочисленную родню – «Весь аул – моя родня!» – которая его и поддерживала. Почему работает в Нижнем Новгороде, а, скажем, не в Грозном, не в Махачкале или где-нибудь еще? Вахаев пожимал плечами:
– Здесь ведь не только родовспомогательное учреждение. А моя религия не одобряет аборты. В России мне работать легче. Наука требует жертв!
Словом, Надежда решила рискнуть. И с первой минуты почувствовала странное доверие к этому улыбчивому, внимательному человеку. Надежда так расслабилась, так успокоилась от звука его гортанного голоса, от ласкового, сочувственного взгляда, от деликатных прикосновений, не вызывавших ни малейшего стеснения даже у нее, с ее-то зажатой, израненной душой!.. Ее словно бы столбняк ударил, когда Вахаев тихо, но внушительно сообщил, что аборт делать он не будет.
– Знаете, Надюша, вы будто провокатор в плохом кино, – улыбнулся он.
Надежда даже вздрогнула: местом ее работы Вахаев не интересовался, как же он мог догадаться…
– Приходите к доктору и подстрекаете его на убийство. Да нет, в данном случае я не имею в виду убийство плода, тут я всегда на стороне женщины! – а на убийство ваше!
– Как это? – хлопнула глазами Надежда, отчаянно цепляясь за этот бестолковый вопрос, хотя сердце ухнуло, покатилось, а в груди образовалась черная пустота, в которой гулко отдавалось: «Ко-нец. Ко-нец!»
– Да так, – пожал плечами Вахаев. – Вы умрете у меня на столе – при аборте ли, при кесаревом ли сечении. Вот так. Одевайтесь.
И он вышел из-за ширмы, а Надежда так и осталась лежать на кресле: голая ниже пояса, с непристойно раскинутыми ногами. В той же самой позе, в которой ее бесчувственное тело принимало оплодотворивших ее негодяев…
Да. Кажется, она совершила в тот день в Новогрудкове очень много ошибок. И первая – страшная, роковая! – та, что не открыла прямо там, в избе, сундук, не достала оттуда бельевую веревку, не перекинула через балку… Даже и мысли такой не возникло. Где ей! Слишком гордая! Гордая дура… Господи, какой же чудесный, мирный покой она уже обрела бы! А после ее самоубийства этих троих точно покарало бы правосудие. Тут уж они не отвертелись бы! А теперь еще придется идти домой. И… есть ли у нее подходящая веревка? И выдержит ли крюк от люстры? Нет, вряд ли. Что может помочь ей? Элениум, тазепам? Да где же взять, сколько нужно?! Нет. Лучше вскрыть вены в теплой ванне. Но смерть ее останется неотмщенной, непонятой, потому что никаких предсмертных записок, никаких обличений Надежда писать не будет. На это у нее нет сил.