Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был — страница 11 из 35

На семьдесят втором или третьем году он вторично женился на молодой, привлекательной баронессе Вольф и имел от нее дочь. От первой жены у него были две дочери и три сына. Из них один находился на военной службе, другой учился в московском университете, третий, мальчик лет тринадцати, готовился поступить в какое-то учебное заведение.

Имение Григория Федоровича состояло из шестисот душ вместо тысячи, которую он должен был получить по смерти отца. Марья Федоровна успела оттягать от него четыреста душ — обстоятельство, к которому он относился стоически. Сестры он не любил, но не потому, что она его ограбила, а потому, что составляла полную противоположность ему по сердцу и понятиям. Григорий Федорович был доволен своим положением, и, что еще важнее, все были довольны им. Крестьяне обожали его: вокруг него всем жилось хорошо и привольно. Не было примера, чтобы он кого-нибудь обидел. С редкой в то время сознательностью и добросовестностью он не раз говаривал моему отцу: «Крестьяне ничем не обязаны мне; напротив, я им всем обязан, так как живу их трудом».

Татарчуков не мечтал ни о каких преобразованиях, потому что при коренном грехе нашего тогдашнего общественного строя он вполне понимал их невозможность и был убежден, что всякая частная мера, направленная к этой цели, будет парализована основным государственным началом.

При таком порядке вещей он считал возможным одно: так сказать, текущее, личное добро в кругу, доступном его влиянию, и делал его благородно, бескорыстно, не уставая, не раздражаясь неблагодарностью, если она встречалась, не ожидая ни от кого похвал.

Григорий Федорович недолго служил на государственной службе и вышел в отставку с чином прапорщика. В нем ни на каплю не было честолюбия.

Наше житье-бытье в Писаревке

Отец мой с энергией отдался занятиям по своей должности. И помещица, и крестьяне скоро ощутили на себе благотворные последствия его добросовестного труда. Одна увидела, как возникал порядок и являлись выгоды там, где их много лет не видали; другие начали отдыхать от притеснений и, среди своей нищеты и разорения, предвкушать более счастливую будущность.

Марья Федоровна принуждена была сознаться, что многим обязана моему отцу. Она убедилась в его честности и вверила ему безусловно судьбу своей вотчины. Сама же решилась предпринять давно задуманное путешествие, с дочерью, в донские станицы, к своему зятю, а ее мужу. Она надеялась помирить их, но главным образом желала отделаться от этой милой особы и навязать ее другому.

Они уехали. Отец остался полновластным распорядителем всех дел по имению. Отсутствие помещицы продолжалось около года, и этот промежуток времени был если не самым счастливым, то, во всяком случае, самым независимым и спокойным для нашей семьи.

В Писаревке тем временем составилось общество, замечательное для того отдаленного степного края. У отца завязалась тесная дружба с Татарчуковым. Григорий Федорович, как я уже говорил, только что женился на молоденькой, хорошенькой и образованной девушке, баронессе Вольф. Она с матерью и двумя сестрами приезжала в Писаревку погостить и не замедлила покорить сердце своего хозяина,

Эти баронессы Вольф были немецкие аристократки, чванившиеся родством с известный фельдмаршалом Лаудоном. Но они обеднели и теперь проживали последние остатки некогда значительного состояния.

Баронесса Юлия не по влечению сердца отдала свою руку Григорию Федоровичу, а под давлением бедности, которая становилась все тягостнее и настойчивее. У старухи-матери были еще сыновья. Один служил в военной службе и ничем не мог помогать семье. Два малолетних учились в кадетском корпусе в Петербурге, а самый старший, идиот, находился при матери.

Юлия была не красавица, но очень миловидна. Я живо помню ее. Брюнетка среднего роста, со смуглым подвижным лицом, она поражала благородством осанки и обращения, которыми вообще резко отличалась от провинциальных барынь. Ей тогда только что минуло двадцать лет, а муж ее перевалил за семьдесят. И какой муж! Он, правда, был одним из умнейших и благороднейших людей, но от него пахло козлом. Он и после брака таскал на себе все тот же засаленный сюртук и полуспущенные панталоны. Тот же отвратительный мешок болтался у него за плечами. Сквозь слой грязи, накопившейся на нем в течение семидесяти лет, вообще нелегко было добраться до перла его души, а тем более молоденькой, неопытной женщине. Тем не менее у ней, кажется, долго не было привязанности на стороне. Но в заключение ей до того опротивела жизнь с этим сатиром, что она, после многих бурных домашних сцен, уехала-таки от него в Москву. До отъезда она, впрочем, подарила ему дочь.

Из двух остальных дочерей баронессы Вольф средняя, Каролина, тоже была очень недурна, но старшая, Вильгельмина, уж не могла похвастаться ни молодостью, ни красотой.

У Татарчукова, как сказано выше, было еще две дочери от первого брака, Любовь и Елизавета. Обе толстые, краснощекие, неуклюжие, они, однако, были так умны и добры, что заставляли забывать о своей некрасивой наружности — особенно меньшая, Елизавета, всех привлекавшая ангельской кротостью.

Отец мой и мать были приняты как родные в кругу этой семьи. Расстояние между их домами было невелико, и они почти постоянно находились вместе. Вскоре к ним присоединились новые лица. Москву заняли французы, и жители ее толпами устремились внутрь России, ища убежища где кто мог. Второй сын Татарчукова, Алексей, только что кончил курс в Московском университете и поспешил домой к отцу, на короткое свидание: он хотел вслед за тем принять участие в народной войне. С ним вместе, спасаясь от неприятеля, прибыли в Писаревку московский профессор греческой словесности Семен Ивашковский с женою и молодой человек, его родственник, адъюнкт того же университета, Михаиле Игнатьевич Беляков. Все они нашли приют у старика Татарчукова. К ним нередко присоединялся еще слободский священник, отец Иоанн Донецкий — очень умный, с премилою женою.

Таким образом, в Писаревке составился кружок людей образованных, каких губерния вряд ли много видела за все время своего существования. Кружку этому суждено было прожить сильные драматические положения. В лоне его разыгрались страсти, произошли роковые сближения, было испытано немало радостей, но еще больше пролито слез.

Память живо рисует мне образы лиц, участвовавших в этой писаревской драме, полной трагического интереса. Из отдельных черт, уловленных тогда моей детской наблюдательностью, теперь слагается цельная характеристика лиц и событий, волновавших наш маленький сельский мирок.

О Григории Федоровиче Татарчукове я уже достаточно говорил. Займемся другими.

Профессор Ивашковский был тип ученого старых времен: в нем буква поглощала смысл науки. Его филологические исследования не шли дальше кропотливого собирания материала, с которым он, кажется, сам затруднялся, что делать. Высокого роста, сутуловатый, он ходил согнувшись, точно всегда чего-то искал под ногами. Улыбка редко озаряла его флегматическое лицо, которое от беспрерывного углубления в древних классиков точно застыло в одном и том же выражении. Зато он был бесконечно добр и простодушен как дитя. Не способный ни на какой обман, он не подозревал, что сам был постоянной жертвой обмана: его обманывали жена, прислуга, ученики.

Профессор сильно привязался к моему отцу и по возвращении в Москву затеял с ним дружескую переписку. Одно из его первых писем сопровождалось стихами собственного изделия, на изгнание из России французов. Я нигде не встречал их в печати и привожу здесь затвердившийся у меня в памяти небольшой отрывок как образчик поэзии, в которой, на радостях избавления от «двунадесяти языков», спешили тогда упражняться все призванные и непризванные «пииты»:

Ударил грозный час и суд небес свершился,

Блиставший небосклон бед тучею покрылся.

Россия! где твой мир, величье красоты?

Среди державных царств померкла в блеске ты.

Зрю только, как враги в тебе злодейство сеют,

Мечем и пламенем их лютость печатлеют.

Унынье разлилось; смерть, стон и страх

Во всех отчаянья исполненных сердцах.

Где благочестия курился фимиам,

Алчба свирепствует и дерзка наглость там.

Подверглася и ты, Москва, напасти грозной:

Ликует с торжеством в стенах твоих Галл злостный.

Он мнит: пленив тебя, Россию всю попрал

И полный властелин над ней со славой стал.

Так и Европа с ним мечтает изумлена,

Зарей побед его предтечных обольщена…

Следует посрамление французов, их изгнание, торжество России, все в том же роде, но дальше наизусть не помню.

Михаил Игнатьевич Беляков, адъюнкт по части естественных наук, был молодой человек, приятной наружности и, кажется, больше любивший веселую жизнь, чем науку. Ивашковский долго еще служил в Московском университете, по открытии его после наполеоновского погрома, и издал греко-русский словарь. Но Беляков, женившийся на старшей дочери Татарчукова и уехавший с нею в Москву, как-то скоро затерялся в столичной толпе. Носились слухи, что он запил, промотал приданое жены и в заключение уморил ее дурным обращением, но сам жил еще долго. В данный момент он был еще неиспорченный и порядочный молодой человек. С отцом моим он сначала водил дружбу, но после женитьбы возгордился и уже не снисходил до связи с простолюдином.

Но перлом всего писаревского кружка был сын Татарчукова, Алексей, который теперь готовился встать в ряды защитников отечества. Это был юноша с ясным умом и чистым сердцем. Его все горячо любили. С моим отцом у него завязалась романическая дружба. Алексею Григорьевичу Татарчукову было двадцать лет, а отцу моему уже за тридцать. При таковом неравенстве лет, казалось бы, невозможна никакая восторженность в их взаимных отношениях. Но мир, в котором вращалось писаревское общество, был какой-то особенный, весь сотканный из энтузиазма и восторгов, так что в нем вовсе не оставалось места для скромного здравого смысла.