Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был — страница 16 из 35

Новые удары судьбы

Под конец моего пребывания в училище я смутно слышал, что отца постигли новые невзгоды. В письмах он мне о том ничего не писал, но я знал, что он больше не в Писаревке, а проживает в казенном имении Богучарского уезда, Данцевке.

Еще в училище имел я случай лишний раз убедиться, как вообще непрочна и незавидна была участь моего отца. Случилось у него какое-то дело в Воронеже. Он приехал туда для личных объяснений с губернатором или, вернее, с сенатором Хитрово, в то время ревизовавшим губернию. Что произошло у него с тем или с другим — не знаю. Слышал только потом, что он крупно поговорил с первым. Отец был горяч и, несмотря на предыдущие опыты, все еще верил, что закон должен быть на стороне того, кто перед ним чист, и вообще не стеснялся в защите своих прав перед властями. Он не хотел понять, что жил в стране бюрократического произвола и что такому бедняку, как он, неприлично опираться на право там, где его в сущности никто не имел, а он меньше всех.

Как бы то ни было, губернатор разгневался и велел посадить отца в тюрьму — под предлогом, что он явился в Воронеж без узаконенного вида, хотя в последнем не было надобности, так как жительство моих родителей было в той же губернии.

Помню, в какой трепет повергло меня появление на квартире, где я стоял, солдата, посланного за мной отцом, из тюрьмы. Со стесненным сердцем последовал я за ним и нашел моего честного, благородного отца, заключенным в одном тюремном отделении с ворами, мошенниками и всякого рода плутами.

Отец не любил нежностей и не допускал в семье никаких сердечных излияний. Я молча сел в углу на нарах, возле одного рыжего мужика, но в заключение не выдержал и горько заплакал. Мои слезы тронули находившуюся тут же и женщину, и она, с простодушным участием, начала меня утешать.

«Не плачь, голубчик, — говорила она, — не плачь, касатик! Ты маленький, все пройдет».

Повыше на нарах сидел и что-то про себя бормотал старик с седой бородой. Это был грузинский священник, привезенный сюда из Тифлиса, за участие в каком-то восстании или заговоре. Он раздражительно, на ломаном языке, увещевал меня не плакать, уверяя, что все пустяки и нам с отцом нечего сокрушаться.

Все это происходило в темном, грязном, вонючем помещении. Отцу, с его слабым здоровьем, нельзя было без вреда долго оставаться здесь. Он дал мне рубль и велел идти к квартальному, просить о переводе в помещение, где содержались «благородные».

В детстве один вид полицейского мундира повергал меня в уныние. Я видел в нем что-то зловещее и при встрече на улице с будочником или квартальным всегда преисправно от них улепетывал. Можно себе представить, с каким страхом направился я теперь с поручением отца к одному из этих блюстителей порядка, которые в те, к счастью, ныне отдаленные, времена были на самом деле гораздо больше представителями произвола и насилия.

Но на этот раз страх мой оказался напрасным: квартальный взял рубль и обещался исполнить мою просьбу. Отец скоро потом очутился в довольно светлой и опрятной комнате, в обществе одного только заключенного — чиновника губернского правления, обвинявшегося в похищении какого-то дела. Там было даже подобие кровати, на которой и расположился мой отец.

Я навещал его каждый день. Прошло около недели. Он откомандировал меня с новым поручением — на этот раз к сенатору Хитрово, которому я должен был лично передать письмо.

Опять разыгралось мое воображение и стало рисовать ряд страшных картин: сенатор на меня кричит, топает ногами, приказывает слугам гнать, и в заключение — меня тоже упрятывает в тюрьму… Ведь все возможно с таким маленьким, ничтожным существом, как я!

Не идти нельзя было. Я вооружился мужеством и пошел. Вхожу к сенатору в прихожую, там квартальный, и не тот, с которым я уже отчасти был знаком. Я невольно попятился назад. Но и квартальные не все на один лад. Этот — как я после узнал, сам отец многочисленного семейства — тронулся моим жалким, испуганным видом. Он поспешил меня ободрить, мне улыбнулся, погладил по голове; а когда дошла до меня очередь идти к сенатору в кабинет, разом прекратил мои колебания, ловко втолкнув меня в дверь.

Сенатор прочитал письмо отца и угрюмо проговорил:

— Пусть его отвечает, как знает.

Только и было. Немного понял я из этих слов, да и отец тоже. Однако, дней десять спустя, губернатор приказал отослать его обратно в Богучары — все-таки как произвольно отлучившегося без вида, но дальнейших неприятностей не делал.

Пора, однако, объяснить, как состоялось переселение отца моего из Писаревки в Данцевку и что было причиной бедственного положения, в котором я по выходе из училища застал мою семью.

Марья Федоровна Бедряга недолго помнила свою клятву перед церковью — вечно помнить об услугах, ей оказанных моим отцом. Властолюбивая барыня не могла выносить, чтобы кто-нибудь из окружавших ее действовал самостоятельно, хотя бы то в ее собственных интересах. Ее терзала мысль, что управляющий ее держит себя слишком независимо, мало угождает ей.

Отец мой, со своей стороны, не отличался уступчивостью, особенно в тех случаях, когда был уверен в своей правоте или считал замешанною свою честь. Он взялся устроить Писаревку под условием, чтобы помещица, так запутавшая свои дела, вперед ни во что не вмешивалась. Результат оправдал его претензии. Доходы Марьи Федоровны удвоились, крестьяне оправились; главная причина упадка имения — злоупотребления, — были в значительной степени устранены.

Окружавшие Марью Федоровну паразиты, бессовестно эксплуатировавшие ее дурные наклонности, само собой разумеется, не могли помириться с новым порядком вещей и не упускали случая восстановлять помещицу против верного и бескорыстного слуги.

Особенно отличалась при этом еврейка Федосья, большая плутовка, о которой мы уже упоминали выше. Отец, по своей горячности, не всегда бывал воздержан в объяснениях с Марьей Федоровной. Федосья не преминула воспользоваться этим для своих наушничеств. Помещица все нетерпеливее и нетерпеливее относилась к второстепенной роли, выпавшей ей на долю, в силу обстоятельств и собственной распущенности. Чаще и чаще выражала она свое неудовольствие и заявляла неисполнимые требования.

Отец долго крепился, наконец не выдержал и порешил лучше отказаться от выгодного места, чем дольше терпеть своеволие г-жи Бедряги и быть предметом облавы со стороны ее клевретов. В один прекрасный день он предстал пред Марьей Федоровной, вооруженный толстой тетрадью, и повел такую речь: «Вот отчет за все время моего управления вашим имением. С этих пор я вам больше не слуга. Прошу уволить меня и выдать еще следующее мне жалованье».

Марья Федоровна озадачилась. Нужда в моем отце еще не совсем миновала, и она попыталась еще раз войти с ним в компромисс: устроить дело так, чтобы и он остался, и ее желания были удовлетворены. Но отец уже слишком хорошо знал, как мало можно было полагаться на обещания своенравной барыни. Он стоял на своем и требовал увольнения. Помещица, со своей стороны, настаивала. Отец уже с раздражением подтвердил свое окончательное решение с нею расстаться и, не слушая дальнейших возражений, вышел из комнаты. Марья Федоровна рассвирепела и положила отметить непокорному.

На следующее утро все в доме отца еще спали. Вдруг его будят: «Вставайте, — говорят, — посмотрите, что делается на дворе!»

Встревоженный отец вышел в сени: дом был кругом оцеплен крестьянами. Вся семья находилась под караулом.

Зная характер Марьи Федоровны, отец не сомневался, что, раз прибегнув к насилию, она уже не уступит. Положение было затруднительное. Где искать защиты? В ее владениях — немыслимо, а как выбраться из них? У всех выходов стояли сторожа. К счастью, последние были из крестьян, преданных отцу и ненавидевших помещицу: они помогли ему убежать. Огородами и садами пробрался он в Заярскую Писаревку и приютился у друга своего, Григория Федоровича Татарчукова.

На воле отец обратился к надлежащим властям с просьбой освободить семью его, а виновницу вопиющего насилия призвать к ответу. Это было началом тяжбы, которая наделала шуму на всю губернию и была источником нескончаемых тревог для отца, но немало беспокойств причинила и его противнице. Она сама потом признавалась, что с этих пор все дни ее были отравлены ожиданием неприятных бумаг и необходимостью на них отписываться.

Странная эта была тяжба! С одной стороны: владелица двух тысяч душ, сильная богатством, связями, воплощенная спесь и произвол, с верным расчетом на успех, с другой: человек без общественного положения и связанных с ним преимуществ, опиравшийся только на свою правоту, и до того бедный, что часто не имел на что купить лист гербовой бумаги для подания в суд жалобы или прошения. Зато настойчивость была с обеих сторон одинаковая.

Надо было все знание законов моего отца и все его уменье писать деловые бумаги, чтоб не сделаться немедленно жертвою своей дерзости, а, напротив, долго и не без своего рода успеха вести тяжбу при столь неравных условиях. Правосудие, всегда готовое в те времена склоняться в пользу сильного, на этот раз нерешительно колебалось. Сами судьи недоумевали, почему дело не устраивается по желанию богатой и именитой барыни, но ничего не могли сделать и только до бесконечности затягивали его. По смерти отца я много раз слышал от чиновников гражданской палаты, что всякое поступавшее к ним от истца прошение, всякая объяснительная записка его производили между ними сенсацию: они собирались в кружок и читали их вслух, восхищаясь диалектическою ловкостью и ясностью изложения. И все-таки отец умер, не дождавшись конца тяжбы.

Уже много лет спустя — я был тогда в Петербурге — матери моей, наконец, вернули задержанное Бедрягой имущество, потом хранившееся в суде. Сундуки оказались все по счету, но в них нашлось только какое-то отрепье да кипы отцовских бумаг: остальное исчезло бесследно.

В начале тяжбы Марье Федоровне, по настоянию отца, был сделан запрос: на каком основании задерживает она его семью и имущество? Ответ был достойный госпожи Бедряги. Такой-то, писала она в ответе, состоя у нее на службе управляющим, разорил ее имение, а вещи, которые она теперь задерживает, куплены им на ее деньги. Доказательств у нее, конечно, никаких не потребовали: ей поверили на слово, и жалобу отца на первых порах оставили без последствий. Тогда он обратился к губернатору и добился, что ему, наконец, вернули хоть семью.