Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Что ты можешь знать, Том Макэвилли?
Сегодня возникло странное чувство от обыкновенного листа бумаги возрастом в восемь лет.
Это было письмо от него.
Верней, не письмо, а обыкновенное «мыло», которое я тогда распечатала получив.
Именно это письмо привело к первому поцелую в машине, после скучного и даже разочаровавшего (какое-то время ничего не случалось) обеда в японском кафе.
На тарелке распластался розовый нежный лосось и кудрявая зелень, а над всем этим возвышался вощеный зонтик, для красоты.
По неловкости я пролила чай на серебристый, специально купленный для этой встречи костюм, попыталась замыть, и облегающая тонкая ткань, промокнув насквозь, предательски выдала очертания ног. Как бы обозначила для него черту владений.
Он, как всегда, все заметил, но ничего не сказал.
Во что он был одет, как смотрел, как ел, как расплатился, не помню.
Запомнились лишь зонтики и название ресторана — почему-то русское «Юрий» — и поцелуй.
Но поцелую и встрече в кафе предшествовало письмо, в котором он признавался, что его ко мне сильно влечет.
И вот неожиданно это письмо выпорхнуло откуда-то из архива и лежало на белом столе.
Глядя на него, я вдруг ощутила влечение.
Мое тело физически реагировало на распечатанные на принтере буквы.
Как будто этот плоский листок вдруг превратился в сексуальный объект.
Это был плоский обыкновенный листок, но стоило мне на него поглядеть, как все во мне вдруг начинало смущаться и возбуждаться.
Как будто написанные им буквы превратились в его тело — несмотря на то, что он был уже мертв.
Эта женщина продолжала отвечать на мои мысли.
Как всегда, мы стояли с ней у окна в обеденный перерыв.
— Мы познакомились с мужем в Лексингтоне, в Кентукки. Я как раз тогда ушла от своего пиротехнически взрывного дяди Хамида. А ведь я только приехала из Ирана, и мне некуда было пойти.
В полотняных персидских одеждах обошла все близлежащие бары, но безуспешно, и тогда очутилась на раздаче в столовой, а Дэн туда заглянул и через месяц мы поженились. Как только он пригласил меня на свидание, я сразу отрезала: «нет».
Ведь тогда я была влюблена, и этот человек жил в Тегеране… через несколько лет я узнала, что как раз в ту ночь, когда я сбежала от несносного дяди, он пришел к моей маме и просил мою руку и сердце, не подозревая, что я уехала в США… а ведь уехала я потому, что решила, что он меня не любил.
Дэн был ростом с меня, а мне не нравятся коротышки. Но потом он все-таки настоял и мы вместе изучали литературу в университете Кентукки, читали об изнуренном Раскольникове и были такие голодные, по причине стандартной студенческой нищеты, что думали лишь о еде.
Пока Нази рассказывала, я вспоминала: Лексингтон и мой перевод. Лексингтон — «Луг». Лексингтон — Давенпорт!
Только я собралась произнести это вслух, как услышала:
— Один мой знакомый был любовником Давенпорта. Ты знаешь такого писателя? Он малоизвестен, ценим лишь в кабинетной, с засохшими бабочками, научной среде. Преподавал в Лексингтоне. Каким он был в постели, я, конечно, не в курсе, но преподаватель — говорили — плохой.
Только я собралась заикнуться о собственном подпольном писательстве и переводах давенпортовской прозы, как Нази опять переключилась на мужа:
— Дэн недавно закончил роман о выдающемся голливудском актере, которого шантажирует — чтобы залучить в собственный фильм — посредственный режиссер.
Если бы Дэн не был братом популярного киноактера Джонни Деппа, он вряд ли бы продал роман «Саймону с Шустером». Если тебе интересно, я попрошу его прислать тебе какой-нибудь текст.
to
— Дэниель, я прочла присланный текст. Если бы в английском были гендерные окончания, его бы стоило назвать «Перформансистка», ибо в качестве главной героини выступает астеничная, артистичная румынская девушка с серебряным скарабеем, продетым в язык. Этот пикантный пирсинг так распаляет философствующего и филандерствующего героя рассказа, молодого, как месяц, фотографа из Америки, проводящего творческий отпуск в Париже, что он готовно принимает неожиданное предложение придти к ней домой и заснять ее перформанс на пленку (в голове, разумеется, не «заснять», а «засадить»). Флиртуя, фотограф надеется, что как только они окажутся наедине, она сразу забудет про свой пока неизвестный ему арт-проект, и ему подфартит.
Она молода и, со своей поглощенностью не контрацептивами, но концептуальным искусством, кажется ему экзотичной (про себя он называет ее «белесая румынская сука»), но его страсть сменяется страхом, когда он осознает, что перформанс, который он, за небольшое вознаграждение в сто «зеленых», пообещал ей заснять, заключается в распятии на кресте!
«Белесая румынская сука» съедает полбанки таблеток, исступленно читает молитву, берет молоток, вбивает гвозди в ладони и, истекая кровью, в религиозно-артистичном ударе, кричит: «Снимай, снимай, щелкай, жми на курок!» Таким образом сверх-растерянный, только минуту назад сексуально распаленный, фотограф становится не только единственным свидетелем акции, но и, вдобавок, возможным спасителем «суки». Позвонит ли он в полицию или скорую помощь? Как себя поведет?
Только перформанс закончен и ее руки намертво прибиты к кресту (фотограф уже отснял целую пленку), как он предлагает ей вызвать врача, но она кричит на него и, теряя сознанье и силы, предпочитает кровопотерю этой здоровой затее, — и тогда он, с рюкзаком на спине, в котором болтается старая «Лейка» (катушку с пленкой она приказала вынуть и оставить рядом с ней на столе), задыхаясь, позорно бежит и зажимает на улице уши, предчувствуя животные крики после того, как действие болеутоляющего отойдет и с нервов спадет защитная пелена.
Мне близко то, что ты исследуешь, Дэниель — невзирая на твой достаточно бледный, стертый, как подошва — никаких серебряных скарабеев — язык. Является ли перформанс с одним-единственным зрителем произведеньем искусства? Должен ли зритель попытаться предотвратить опасную, далеко зашедшую акцию? А что, если ты — единственный лицезреющий эту акцию человек?
to
— Дорогой Улай, сообщи, пожалуйста, кто кроме тебя (а теперь иносказательно и меня) являлся свидетелем твоей акции «Долгоиграющая Пластинка — Бездомный Проект». Бахман умер в 2003 году. Байарса не стало в 1997-м. Что осталось и где?
from
На открытие выставки пришло по меньшей мере три сотни людей. Галерея была заполнена под завязку, и по залам сплошным потоком курсировали культовые клабберы и трендсеттеры в тренчах, «шанельные» леди, чьи чувства были оскорблены присутствием афро-американских бездомных и запахом немытых тел и мочи.
Несмотря на толпу, собравшуюся в галерее (ах, какие Бахман умел устраивать парти!), в газеты и журналы не просочилось ни строчки, а в карман Бахмана — ни одного цента, так как с выставки «Долгоиграющая Пластинка — Бездомный Проект» никто ничего не купил.
У Байарса, которому Бахман отвел место под одной крышей со мной, тоже нечего было купить. Изначально он хотел выставить автопортреты в золотых увесистых рамах — те, на которых он предстает в темноте, как бы здесь и не здесь. Но другой спонсировавший Джеймса Ли галерист[27] запретил Байарсу их выставлять.
Тогда Байарс выставил лишь крохотный шарик: свинцовую каплю, дробинку, почти незаметную на матовом черном полу. Я же своим «Бездомным Проектом» ставил акцент на гражданских правах в США. Джеймс Ли говорил о чем-то своем, но посетители объединили в уме эти две, в сущности, разные выставки[28] и заключили, что разгуливающие по галерее потасканные и пропахшие улицей гнилозубые протагонисты моих полароидов и байаровская дробь на полу подведены под один знаменатель.
Что это части одного заявления. Что это один и тот же концепт!
Только представь: в одном выставочном зале — эстетика пули от дробовика на выкрашенном черной краской полу, а в другом — этика отношения к чернокожим афро-американцам, чьи портреты были развешаны на белой стене.
Что касается самого Бахмана. Извини, не знал, что тебя так затронула его смерть. Но стоит ли удивляться: ведь он был такой щедрый и понимающий галерист, о котором не могу сказать ни крупицы, ни дробинки плохого.
Мне кажется, вместе с любимыми словно умираем и мы — но, несмотря на потери, мы все-таки должны сосредоточиться на продолжении жизни.
На всем том, что в ней было хорошего. На самом лучшем.
Ведь жизнь — ничто иное, как наша память о ней.
from
По поводу предложенного тобой интервью: к сожалению, я, как творец, связан торговцами по рукам и ногам! Лично мне очень понравилась эта идея, ведь мы могли бы оставить в покое «голливудский роман» и просто поговорить о моем творческом методе — и поэтому я заикнулся о тебе своей агентше Мег Дэвис.
Но она сказала, что все это должно координироваться с моими издателями, которые в данный момент не хотят выдавать «на-гора» ни мое фото, ни каким-то образом освещать мою личную жизнь. Они хотят, чтобы я оставался тайной, загадкой для зрителей. Пока не вышел роман, я должен быть, по замыслу издателей, в полной тени. Они знают, что любая информация обо мне, приуроченная к выходу книги, поможет умножить продажи. Как только роман появится на прилавках — они тут же снимут черное покрывало с ящика, в котором сейчас сижу я.