Выставочный каталог продолжает гнусаво:
«Кому принадлежит смерть? Ведь идея смерти как произведенья искусства — которое мы можем продать или купить и повесить на стену — полностью взрывает все наши представления о собственности и об обладании чем-то».
……………………………………………………………………………………
В нескольких частных коллекциях сохранились приглашения на перформанс «Совершенная смерть». На них Байарс был изображен лежащим в золотом, «потустороннего» цвета костюме. Сохранились и извещения со следующим мессиджем: «Купи Совершенную Смерть Йозефа Бойса», при помощи которых Байарс попытался свой перформанс продать.
Сам Байарс объяснял свои действия так:
«То, что я сделал в Мюнхене, назвав это „Совершенная смерть“, представляет собой одновременно и преувеличение, и идеал. Во-первых, потому что я на самом деле не знал, какова она, эта совершенная смерть. Во-вторых, я хотел показать, что человек может умереть и заново получить признание, если ему действительного этого хочется. Я иллюстрирую это символизмом лежания на спине и затем вставанием на ноги. Пусть другие интерпретируют теперь, что я сделал. Я же изо всех сил хотел показать, как удивлен был Бойс собственной смертью».
Бахман: на протяжении первых трех лет после твоей смерти твоя кончина казалась мне безобразной, корявой, с грубым корковатым лицом. Но прошло время и я поняла, что твоя смерть — это произведенье искусства. Торгуя ей — то демонстрируя ее исподтишка, украдкой, из-под полы, то выставляя ее напоказ — я ее продаю, изживая ее безобразие и необратимость, гоня от себя страх.
В моих руках она становится благородной.
В моих руках она становится красивой, прекрасной.
Твоя Совершенная Смерть.
Больной Байарс лежит на тротуаре на Спринг Стрит.
Ты, как мертвый Бойс, в соответствии с замыслом Байарса, поднимаешься из земли и встаешь.
Многие люди, армянские режиссеры, англоязычные романисты, абсурдные акционисты, когда я приближалась к ним со своей драгоценной добычей, отвечали вниманием и любовью и тут же принимались платить.
Они повышали ценность твоей смерти в моих расширенных от страха глазах.
Они возвышали — путем возвеличения твоей жизни и смерти — себя и взбивали пуховую подушку моих и без того нежных чувств. Гладили перьями по лицу.
Другие — и тут мне было горько, неловко и стыдно, как будто в моих руках была не твоя Великая Смерть, а безделушка, дешевка, подобранная где-то жестянка — вели себя так, что я понимала, что покупка будет им ни по рангу, ни по карману. Они бесцеремонно взрезали одежды. С пеной у рта пререкались о золотой пуле, о черной дробинке. Сбивали с ног. Утыкали живот шипами роз. Приставляли к голове моей пистолет.
Бахман, мне страшно думать о тебе обнаженном, без всего антуража и азарта артворлда, который тебя окружал.
Бахман, мне страшно думать о нашей короткой, но ставшей для меня такой креативной, любви.
Бахман, мне страшно, что я могла умереть вместе с тобой и не умерла.
Бахман, помоги мне продать твою Совершенную Смерть.
Перед входом в Школу Изящных Искусств в Берлине я вешаю большую растяжку (2.5 на 2 метра) с репродукцией картины Шпицвега «Бедный поэт».
Я еду в Новую Национальную Галерею в Берлине.
Паркуюсь.
Вхожу в галерею.
Беру в галерее картину «Бедный поэт» Карла Шпицвега.
Иду с ней обратно к машине.
Еду по направлению к Берлин-Круцбергу.
Паркуюсь на расстоянии в 800 метров от Кунстлерхауз Бетаниен.
Иду по направлению к главному входу к Кюнстлерхаузу Бетаниен с украденной картиной «Бедный поэт».
Вешаю перед главным входом в Кунстлерхауз Бетаниен цветную репродукцию Шпицвега «Бедный поэт».
От Кунстлерхауза Бетаниен я прохожу 150 метров по направлению к Мюскауерштрассе, по-прежнему держа в руках украденную картину Шпицвега «Бедный поэт».
Я вхожу в дом, где основные квартиросъемщики — иммигранты.
Я вхожу в квартиру, где живет семья иммигранта из Турции.
В квартире, где проживает семья турецкого иммигранта, я вешаю на стену украденную картину Карла Шпицвега «Бедный поэт».
Я называю свою акцию «Моя преступная связь с искусством», устанавливая ассоциативную связь с перформансом Улая Das Ist Eine Budenruht in Kunst в Берлине в 1976 году.
Я вхожу в контакт со всеми художниками и акционистами, когда-либо выставлявшимися в бахмановской галерее.
Я сажусь в машину времени и еду в прошлое путем оживления памяти художников и акционистов, которые вспоминают вместе со мной события прошедших лет.
При помощи имени умершего галериста, которое открывает мне двери, я собираю воедино мозаику прошлого, и своим вовлечением в прошлое и личным виденьем событий я забираю у этих художников и акционистов их давние акции.
Спустя десять-двадцать лет после событий я врываюсь в жизни этих художников и акционистов и вешаю на стену их памяти дорогой мне портрет.
Заданные числа, неизвестные и свободные члены
В. Б., последнему арт-дилеру Ж.-М. Баския, выведенному здесь под маской «У. Д.», за то, что верил в магию, допускал существование невозможного и не опускал рук
Дорогая Р.,
все, что ты говоришь, так ирреально, что просто не укладывается в моей голове. Получается, что наш мир так тесен, что все мы каким-то образом знаем друг друга. Твой приятель Сергей, этот веснушчатый ветреный киновед, вытряхивающий из рукава героев моей юности, с которыми он ел, пил, спал, танцевал в диско и т. д., встречается с Херцогом! И Вернер Херцог теперь обитает в Районе Залива! А в местном кинотеатре тем временем идет кинолента «Херцог съедает ботинок»!!
Помнишь, я рассказывал тебе, что в конце семидесятых годов посмотрел несколько фильмов Херцога в «Пасифик Архиве» и даже встретился с ним несколько раз? Твой любимый режиссер Эррол Моррис тоже часто там появлялся. Тогда я был безработным и — прости за каламбур — беззаботным. Я даже присутствовал в помещении театра, когда Лес Бланк снимал Херцога, пробующего свой ботинок на зуб…
Помнишь, я говорил, что в студенчестве переводил херцоговское Von Gehen im Eis на английский язык? Это документальная повесть, название которой в переводе на русский означает «Ходить по льду». В то время я сам, несомненно, занимался хождением по тонкому льду — так мне казалось (да и сейчас: жена случайно обнаружила квитанции за антиквариат, что я тебе подарил, и все теперь нараспашку — так вроде выражаются русские?). Вот неожиданно вспоминаю: я был молод, после окончания университета, как и отец, трудился на оборону, как-то пришел в магазин и, не расслышав, сколько стоят ботинки, махнул рукой — «я заплачу!» А стоили они четыреста долларов. Наконец, у меня был «Корветт». Не смотри косо на мое куцее, купленное на Украине пальто на два размера больше, чем мое хотя и не спортивное, но способное на многое тело — когда-то я был модником, да и каким!
Помнишь ли ты мой рассказ о том, как я передал законченный перевод «Тонкого льда» Херцогу лично при встрече и потом, два месяца спустя, с замиранием сердца услышал, когда телефонировал ему в Мюнхен из Беркли, что он «не нашел мой перевод с немецкого достаточно поэтичным»! Из-за этого сокрушительного удара, из-за этой пошлой пощечины, я отрекся и от искусства, и от литературы, и не прикасался к ним в течение двадцати лет (за время которых успел дважды разочароваться в любви и трижды в детях — не удивляйся этому прибавлению единицы, я только что отвез жену в роддом!).
В прошлое воскресенье, подталкиваемый твоим придыхательным упоминанием имени «Херцог», я вытащил из картонной коробки (сберегающей под плексигласом пыли кассеты с растворившимися во времени записями; покрытые старческой пигментацией зеркала, в которых отражался кто-то, кому не подаю больше руки; расхлябанные рукописи, так никогда и не превратившиеся в тугие книжки) свой перевод, и обнаружил вместе с ним четыре письма, в которых четверо не знакомых друг с другом издателей объявляли мне, что никогда не читали чего-то более восхитительного, чем мое переложение с немецкого на английский язык, и я понял, что могу зарыдать.
Перечитав вчера свой давешний, отнявший у меня полтора года, труд, я по-прежнему своей работой доволен (кстати, в следующий раз, выбирай — Кармель, Биг Сюр или облюбованное нами кафе, расположенное недалеко от твоего уютного, периферийно-перинного дома — я тебе эту пожелтевшую папочку на тесемочках принесу). Я не перестаю себя спрашивать, а что, если Херцог принял бы тогда, в нашем двадцатилетней давности разговоре, протянувшемся телефонным проводом, как ниточкой, через океан и зачеркнувшим всю мою творческую карьеру и жизнь, мой перевод вместо того, чтобы холодно его оттолкнуть? По меньшей мере я продолжал бы профессионально писать и профьюзно переводить.
Сейчас, когда я узнал от тебя, что отвергший «Лед» Херцог живет теперь не в Германии, а здесь, в Районе Залива, так близко, я почему-то взбешен. Возможно, что он должен опасаться меня больше, чем когда-то боялся своего безумного неподконтрольного подопечного Клауса Кински.
Знаешь фильм, где Кински снимался с индейцами из Перу? По ходу действия они должны были его укокошить, но Кински так раздражил Херцога, на съемочной площадке бросаясь на него и грозясь задушить, что эти индейцы, больше всего ненавидящие кричащих белых людей, предложили Херцогу убить Кински на самом деле! Так что, в той сцене, когда он обедает на корабле и они сгущаются вокруг него — полуголая, вооруженная толпа дикарей — над ним нависает настоящая, а не киношная смерть. Я ощущаю вес промотанных лет.
В то же самое время, если бы он одобрил тогда мой перевод и я всецело и бескорыстно посвятил себя литературе, я никогда бы не научился нырять и не смог посетить далекие диковинные острова, устроившись по знакомству на фирму, финансово позволяющую преследовать мои истинные цели и страсти (формирование коллекции книг писателя N, помощь его музею в городе на Неве, изучение русского языка) — и не встретил бы, дорогая, тебя.