Пародия
Все мои эстрадные номера – и лирические и сатирические – вызывают смех. По признакам отношения к автору я разделил их на «позитивы» и «негативы». Но осталась группа номеров, которую нужно выделить особо. Это номера пародийные.
В основе всякой пародии лежит имитация, но от отношения к оригиналу зависит и характер имитации и степень пародирования. При дружеском отношении к оригиналу имитационно-пародийный образ не дискредитирует оригинала, а превращается в веселую, дружескую шутку. При отрицательном отношении к оригиналу сохраняется элемент имитации, но отдельные, наиболее характерные свойства оригинала доходят до гиперболических размеров, и пародия становится сатирой-памфлетом.
Оригиналом для пародии может быть и конкретный человек с его личными свойствами и собирательный образ человека.
В «портретной» пародии, то есть в пародии на конкретного человека, чисто имитационное сходство является стержнем создаваемого образа. Это может быть и внешнее, зрительное сходство и сходство манеры поведения, речи и даже характера мышления.
В пародии же «собирательной», оригиналом которой служит не отдельный человек, а группа людей, объединенных общими для этой группы профессиональными, социальными или какими-либо другими признаками, характер имитации меняется, и чем больше в нем индивидуальных признаков портрета, тем меньше его обобщающая сила.
Помимо портретной пародии и пародии на собирательный образ человека может быть пародия и на сюжет. Примером ее является ставшая нарицательным понятием «вампука», пародировавшая условность оперного сюжета.
Среди моих пародийных эстрадных номеров есть все три вида театральной пародии. Вот об этих трех видах: о портрете, пародии на группу людей и пародии на сюжет, вернее даже, на тему – я и хочу рассказать в этой главе.
Портрет
Теперешний Центральный Дом работников искусств вырос из небольшого клуба театральных работников в Пименовском переулке.
Несмотря на тесное помещение и маленький зрительный зал, а, может быть, именно благодаря этому, жизнь клуба была очень темпераментной и горячей. Люди, встречавшиеся в клубе, – актеры и режиссеры разных театров – стали близкими друзьями и стремились в клуб, как в свою семью, в свой дом.
Среди друзей клуба были и писатели, и ученые, и общественные деятели, и художники, и летчики, и стахановцы, и спортсмены. В крошечном зале клуба бывали прекрасные концерты, интереснейшие доклады и бурные диспуты.
Довольно часто устраивались в клубе капустники, программы которых состояли из сценок, скетчей и сольных выступлений на злободневные, чаще всего театральные темы. Почти все номера капустников были в той или иной степени пародийными.
Я был деятельным членом клуба, почти всегда принимал участие в капустниках и часто специально для них готовил номера.
Среди друзей клуба и участников многих его серьезных и несерьезных затей был старый большевик Феликс Яковлевич Кон. Он ведал музеями Народного комиссариата просвещения и был очень близок к литературе и искусству.
Кон обладал огромным темпераментом, редкими способностями оратора и неиссякаемым юмором. Отличительными признаками его внешней характеристики были маленький рост, острый, иронически-пристальный взгляд сквозь толстые стекла очков, насмешливая веселая улыбка в седых усах и характерная манера произношения, при которой буква «л» звучала как «в», буква «р» часто превращалась в «б», а большинство гласных были похожи на «э». Очень характерна была мелодика и особенно ритмика его речи. Низкие ноты переходили в очень высокие, а напевность начала фразы почти всегда сменялась резкой, но четкой скороговоркой слов, завершающих эту фразу. Естественно, что Феликс Яковлевич Кон был прекрасным оригиналом для дружеского имитационного портрета.
Вероятно, у меня есть некоторое умение схватывать манеру речи, и я быстро научился говорить так, как говорил Феликс Яковлевич, тем более что он же и был моим учителем. Смеясь и радуясь, Кон поправлял меня, и мы иногда устраивали разговор «двух Конов». Суть этой игры была в том, что два человека, ведя диалог, сохраняли единую музыку интонации.
Сперва на одном из капустников я выступил в гриме и костюме Феликса Яковлевича Кона, а потом сделал портретную куклу и сочинил пародийный текст: «Доклад Феликса Кона о задачах кукольного театра в реконструктивный период».
Через некоторое время у моего Кона появился партнер – такой же дружески-имитационный портрет Владимира Ивановича Немировича-Данченко. Имитировать речь Немировича-Данченко я умел хотя бы потому, что не было, пожалуй, ни одного актера Художественного театра или его студий, который не умел бы этого делать.
На моей ширме Феликс Кон и Немирович-Данченко вели спор о своем отношении к клубу театральных работников.
Пробовал я еще делать портретный шарж на самого себя. Кукла была похожа, но пародировать манеру своей собственной речи, по-видимому, невозможно, и поэтому не только номер оказался пресным, но даже и сходства-то не получилось.
Этими двумя сравнительно удачными и одним совсем неудачным номером и ограничился круг моих имитационных портретов.
Это естественно, так как портретная пародия требует знания зрителями оригинала. В противном случае она почти бессмысленна. Я же в своих обычных выступлениях обязан ориентироваться на очень широкий круг зрителей, от которых такого знания личных свойств Феликса Кона или Немировича-Данченко требовать было нельзя.
Даже портретная имитация очень популярных актеров возможна далеко не во всякой аудитории. Да, кроме того, внутреннее, смысловое содержание портретной имитации, портретной пародии гораздо меньше и уже, чем пародии на представителей определенной группы людей. В этом случае пародия создает образ собирательный и знание зрителем оригинала неизбежно более широко. Значит, шире и круг возможного зрителя.
«Любимец публики»
Есть такие оперные певцы, такие концертные исполнители классических арий и романсов, для которых исполняемые ими вещи – только повод для демонстрации своего «мастерства». Музыкальный и литературный смысл приносятся в жертву этому мастерству и часто вовсе уничтожаются.
Нужно показать дыхание – и фермато растягивается на полминуты. Вспомните бесконечное фермато многих теноров в конце арии Ленского – «Златы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ые дни...».
Удивительна традиция штампа, сохраняющаяся десятилетиями при исполнении многих арий.
Весьма возможно, что первый Канио, захохотавший в ариозо «Смейся, паяц», сделал это и очень искренно, и органично, и талантливо. Но так как это имело успех, взялись хохотать и все последующие Канио. Так и хохочут целые десятилетия, вне зависимости от того, получается это у них или нет. И почти у всех получается скверно.
Часто штамп исполнения романсов и арий доходит до предельной нелепости, как дошел он до абсурда у некоторых подражателей Шаляпину в исполнении «Блохи» или «Клеветы».
Мне захотелось высмеять такого певца. Его «великолепный» голос, его «огромный» темперамент, самоуверенность его походки, руки, впившиеся в скрученные ноты, «непослушные» пряди волос, послушно прикрывающие плешь, профессиональный оскал рта и напряженность шеи на «блестящих верхах».
Вероятно, для пародирования актерского штампа можно было бы взять любую арию или романс, но я остановился в своем выборе на куплетах Тореадора. Это одна из самых запетых и самых заштампованных вещей тех баритонов – «любимцев публики», – которые гордятся своим темпераментом и «верхним соль».
Мой баритон медленно выходит на грядку ширмы. Он во фраке, в крахмальной манишке с бриллиантовой запонкой. В его руках ноты. Он долго стоит молча, тупо смотря на зрителей, потому что, как всякий уважающий себя баритон, он должен выдержать паузу и подождать, пока успокоится зритель. Потом он медленно поворачивает голову в сторону пианиста, делает небрежный кивок и опять успокаивается, ожидая, пока пройдет вступление. Ведь вступление его не касается! И потом сразу, как ужаленный, он кидается на первые же ноты с темпераментом бандита, который он считает темпераментом Тореадора. С каждой новой фразой этот темперамент повышается, широкая пасть рта разевается все больше и больше. Он начинает метаться из стороны в сторону, изображая этим битву с разъяренным быком. На словах «взрывая землю, бык несется» он взвизгивает, пугая зрителей своим криком, как делают это все банальные исполнители этих куплетов. Наконец куплеты подходят к концу, и явно приближается «она», та самая верхняя нота, то самое «соль», которым больше всего гордится и которого больше всего боится мой баритон.
Тут сквозь шею куклы я начинаю медленно продвигать вверх толстую проволоку. Голова с предельно разинутым ртом сходит с моего пальца, а шея, представляющая собою мягкую матерчатую трубку, собранную вначале в складки и запрятанную в воротничок, вытягивается все выше и выше, почти на величину роста куклы. Пусть с напряжением, но верхняя нота не только взята, но и тянулась в продолжение всего отыгрыша пианиста, показав тем самым «огромное дыхание» исполнителя.
«Глубокие переживания»
Рождение другого пародийного номера шло кривыми путями. Началось с того, что мне захотелось сделать монолог Скупого рыцаря и скупость эту выразить скупостью рук, пересчитывающих золотые дублоны.
Я сделал голову старика. К этой голове приделал длинный балахон с двумя прорезями для рук. Балахон надел себе на голову так, что голова куклы оказалась сверху моей головы, а моя голова стала как бы телом куклы. Сквозь прорези в балахоне я продел свои руки. Получилась очень интересная фигура старика с маленькой головой и огромными живыми руками. Внизу ширмы я поставил скамеечку, на которую встал сам, и таким образом кукла поднялась высоко над ширмой.
Вначале мне показалось, что я совершил целое открытие и что никакой актер не сможет быть таким Скупым, как моя кукла, и не сможет так выразительно прочитать монолог Скупого, как сможет это сделать она. Но потом выяснилось, что монолог мало того, что не получается, но выглядит декадентски-мистическим. Я и вообще-то не люблю мистики, а мистика в кукле – это самая безвкусная из всех возможных ее разновидностей.
Одним словом, я отказался от номера, но отказаться от найденной куклы было трудно. Ведь ее «анатомия» все-таки была открытием.
И тогда вместо головы старика на ту же шею я укрепил голову певицы. Сразу стало смешно. Всякая мистика, всякая символика и декадентство отпали. Получилась шаржированная фигура с непропорциональными руками.
Сперва я попробовал спеть с этой куклой песню-романс Дунаевского «Как много девушек хороших». Сделал даже небольшое сердце, которое запихнул за декольте моей певицы. Певица пела романс и вынимала свое собственное сердце. Это было смешно, но слишком примитивно, и, несмотря на внешний успех этого номера, я перестал его исполнять.
Но заманчивые возможности куклы, укрепленной на голове, да еще обладающей живыми человеческими руками, были так велики, что думать о них я не перестал.
Скульптор-конструктор нашего театра Николай Федорович Солнцев сделал для меня новую голову певицы – с подвижными глазами и ртом. Механика глаз и рта была соединена с бусами. И стоило только немножечко потянуть их, как певица открывала рот и закатывала огромные глаза. Таким образом помимо живых рук у моей певицы появились еще и дополнительные средства выразительности.
Но руки по-прежнему оставались основным приемом, вполне оправданным для пародии на исполнительниц задушевных романсов с «глубокими переживаниями». Ведь певицы, поющие такие романсы, все свои эмоции выражают руками: они сплетают и ломают пальцы, нервно перебирают бусы, складывают ладони в молитвенно-просительный жест и вновь перебирают бусы.
Номер постепенно стал проясняться. Оставалось только надеть на мои пальцы «бриллиантовые» кольца, чтобы руки стали «женскими», и найти правильный для пародийного номера романс, который был бы типичен для такого рода певиц.
Во время гастролей в Киеве (это было еще в период моей работы в МХАТе Втором) я жил не в гостинице, а в частном доме. У квартирной хозяйки был патефон и несколько пластинок с цыганскими романсами. И каждый день после обеда хозяйка проигрывала все эти пластинки.
Особенно нравилась ей одна: «Вернись, я все прощу». Хозяйка была просто влюблена в эту пластинку, а когда доходила до фразы «Люблю и проклинаю», переставляла иголку назад, чтобы еще и еще раз услышать эту фразу, которая казалась ей пределом парадоксальности и глубины любовных переживаний. Я принужден был не меньше двадцати раз в день слушать эту фразу и, вероятно, чувство мести заставило меня отдать именно этот романс на растерзание моей кукле.
На концертах я почти никогда не показываю мою певицу первым номером, потому что и по форме и, главное, по размеру кукла-певица так сильно отличается от сравнительно маленьких собак, титулярного советника или баритона, что ее невыгодно показывать до них. Но когда, после того как зрители уже привыкнут к определенному масштабу кукол, над ширмой появляется моя певица, она кажется огромной, и уже одно ее появление вызывает шорох и смех в зрительном зале.
Певица молча стоит и ждет, пока ее рассматривают: пышную прическу рыжих волос с «бриллиантовой» диадемой, скромно опущенные ресницы и жемчужное ожерелье на блестящем шелковом платье.
Шорох и смех смолкают, зритель успокоился, привык к новому масштабу. Только тогда над ширмой появляются руки певицы. И вновь новый масштаб. Руки по крайней мере втрое больше, чем должны были бы быть. Это живые человеческие руки и в то же время это ее руки. Они поправляют прическу, перебирают бусинки ожерелья; на пальцах блестят «бриллиантовые» перстни. Опять в зрительном зале хохочут. Певица пережидает смех, дает знак пианистке и начинает петь. Сперва очень тихо и медленно. Потом все громче и громче. «Глубокие переживания» заставляют вздрагивать ресницы. На длинных высоких нотах широко раскрывается рот и закатываются вверх глаза. Руки певицы «волнуются», они «поют» романс нисколько не меньше, чем делает это рот, а на словах «люблю и проклинаю» подымаются вверх в трагическом жесте проклятья.
На первом же концерте, на котором я показал певицу, я понял, что мне удалось отомстить ненавистной пластинке, и с тех пор исполняю этот номер довольно часто. Единственно, что меня раздражало и что было трудно, – это то, что я не видел не только куклы, находящейся на голове, но даже собственных рук, так как мои глаза оказались закрыты платьем куклы.
Но через несколько лет я с удивлением обнаружил, что хорошо вижу сквозь это платье, сшитое из очень тонкого материала. Трудно было понять, почему в течение долгого времени я не видел ровно ничего, а тут вдруг увидел.
Причина оказалась довольно простой. Оказывается, все эти годы я пел «Вернись» с закрытыми глазами. Закрывал же я их невольно и только потому, что у куклы глаза тоже в большинстве случаев закрыты «скромно опущенными» веками. Если бы я видел куклу во время исполнения номера, то наверняка не закрывал бы своих глаз. Но я не видел ее, а только представлял себе, как она выглядит. Тот факт, что руки куклы – мои собственные руки, еще больше увеличивал ощущение, что романс исполняет не столько кукла, сколько я сам. Я не показывал певицу, а играл ее, и поэтому, сам того не замечая, закрывал свои собственные глаза.
Но даже и после того, как обнаружилось, что я могу смотреть сквозь платье певицы, я очень редко открываю глаза и продолжаю петь романс с закрытыми глазами. Это уже сила многолетней привычки.
Властитель звуков
Безвкусный дирижер-кокетка, упоенный своей властью над звуками, все время стремится показать эту власть не столько оркестру, который знает ее предел, сколько тем, кто сидит в зрительном зале. Такой дирижер одновременно и дирижирует и играет дирижера. Он всеми силами старается как бы объяснить руками силу и качество каждого звука.
Левая рука лебедем плавает, изображая нежность скрипок, а в это время правая с такой силой и резкостью дает знак барабану, будто запускает в него камнем. На пиано-пианиссимо обе руки держатся где-то в районе живота, а на финальном аккорде, когда «тутти» играет вовсю, обе руки взвиваются над дирижерским затылком и машут с таким невероятным темпераментом, с каким не могли бы сыграть даже пять таких оркестров.
Этот дирижер не понимает, что если его темперамент обгоняет темперамент и силу оркестра, то тем, кто сидит в зрительном зале, непременно будет казаться, что оркестр играет тише, чем хотелось бы. Но дирижер доволен. Он раскланивается, и ему даже приятно, что зрители видят, как растрепались его волосы и как блестят капельки пота на лбу. А что галстук сбился на сторону и вылетела запонка из покоробившейся манишки, так это даже лучше. Пусть знают зрители, как он устал и как трудно «владеть звуками».
Власть эта в полном смысле в его руках. Дирижер – это прежде всего руки. И если у меня появилась кукла, у которой маленькая, малоподвижная голова и две большие живые руки, то естественно, что мне захотелось сделать дирижера.
Конечно, он должен быть красив. Красота – это предел мечты дирижера-кокетки. И, конечно, он должен быть немолод. Маститость украшает. Я сделал седого старика с благородной внешностью. Он во фраке с хризантемой на лацкане.
Кукла мне очень нравилась, да и сейчас нравится, но «выступала» она всего несколько раз, потому что в обычных концертах ей нечем дирижировать. Обычными я называю те концерты, на которых выступал чаще всего. Это так называемые сборные концерты, в которых участвует много артистов самых различных жанров. На таких концертах мне приходилось показывать кукол между балериной и рассказчиком или между скрипкой и русскими песнями. Мое выступление длилось всего десять-пятнадцать минут, и больше трех-четырех номеров я в таких случаях не показывал. Сейчас в сборных концертах я почти не выступаю. Но все чаще и чаще бывают мои сольные концерты. Тут уж я показываю все, что у меня есть, и два часа, не считая антракта, нахожусь на сцене. Так вот в этих своих концертах иногда я показывал и дирижера. Причем показывал в самом конце, после всех номеров.
На сцене сзади ширмы висел белый экран. На экран падала от куклы легкая тень, и те, кто находились за экраном, понимали движения куклы.
Объявив последним номером концерта: «Кармен», музыка Бизе, – я заходил за ширму, надевал на голову куклу и, взяв в руку дирижерскую палочку, становился на скамейку. Из-за ширмы вырастал дирижер. Он стучал палочкой по ширме, давал знак несуществующему оркестру приготовиться, поднимал обе руки, как делают это все дирижеры, «собирая тишину», и резким движением давал вступление; в тот же момент, неизвестно откуда, раздавались звуки оркестра, играющего увертюру к «Кармен». Это был настоящий оркестр со скрипками, флейтами, фаготами, трубами, барабаном. (Позади экрана к тому времени уже сидели оркестранты.)
После того как зрители в течение двух часов слышали только аккомпанемент рояля, самый факт возникших звуков полного оркестра был неожиданным, как гром в январе. Неожиданность эта была хорошим началом номера, но его основой она, конечно, стать не могла. И вот над основой мне пришлось поработать.
Нужно было провести много репетиций сперва для того, чтобы научиться дирижировать самому, что оказалось не так-то просто, а затем приучить оркестр к тому, чтобы каждый из музыкантов был внимателен к любым вольностям моего дирижера. Я нарочно на репетициях дирижировал то очень медленно, то быстро, то бесконечно задерживал паузу, то не давал вступления барабану, требуя, чтобы барабан и не вступал в этом случае, хотя бы в нотах и была его строчка. Смены ритмов я делал каждый раз в разных местах, чтобы оркестр привык к необходимости быть все время начеку. После этого можно было приступить к репетициям с куклой. Тут оркестр должен был научиться следить за взмахами моей палочки по тени, которая падает на экран и еле-еле видна оркестрантам с его обратной стороны.
Все это мне было необходимо для того, чтобы зрители, понимающие, что раз они не видят оркестра, то и оркестр не видит куклы, в то же время ясно ощущали, что это не кукла старается махать палочкой в ритм оркестра, а оркестр слушается дирижера-куклу.
Во время исполнения я, конечно, не делал бессмысленных пауз, но в то же время и не держал единого ритма на протяжении увертюры. Я усиливал, преувеличивал крещендо и растягивал риттардандо, то есть делал то самое, что делают дирижеры-кокетки. И то, что оркестр был невидим и перед зрительскими глазами находился только дирижер, которому этот оркестр безусловно подчиняется, стало не трюком, а темой номера. Ведь я хотел сделать пародию не на музыку и не на оркестр, а на дирижера, кокетничающего своей властью над звуками. И зритель видел только «властителя звуков», рождающего эти звуки на кончике своей всемогущей палочки, то есть видел его таким, каким и хочет казаться безвкусный дирижер.
И когда я впервые показал этот номер в концерте, я вспомнил мои первые детские впечатления от дирижера оперы, у которого «играла» палочка.
«Смертельная опасность»
Я рассказал в этой главе о двух пародиях-портретах и о трех собирательных пародиях: на оперного певца с фальшивым темпераментом, цыганскую певицу с «переживаниями» и кокетку-дирижера. А сейчас расскажу о пародии на сюжет, на тему. Пародируемым сюжетом моего номера является цирковая сцена укрощения диких животных, пародируемой темой – смертельная опасность, грозящая укротителю и волнующая зрителя.
Номер этот отличается от других моих номеров тем, что в его основе нет какого-либо литературного произведения, романса или арии. Я ничего не пою и очень мало говорю. Это почти пантомима, и, кроме слов укротителя: «Предлагаю вашему вниманию чудо дрессировки: тигр на свободе», – которые он говорит в самом начале, и нескольких характерных «Ап!», которые он выкрикивает в отдельные моменты, никаких других слов нет.
Укротитель объявляет номер, раздается цирковой марш и выходит тигр. Огромный, полосатый, с желтыми, блестящими глазами и красной пастью.
Укротитель смело подходит к тигру и гладит его голову. Тигр лениво и мирно огрызается. Ему лень огрызаться, но это необходимо. Если он не будет огрызаться, исчезнет опасность для укротителя, а на ней все и держится.
Начинается «чудо дрессировки». Укротитель кладет на нос тигру куски мяса. Тигр подбрасывает их в воздух и ловит на лету.
Наконец «самое страшное». На рояле изображается дробь барабана. Тигр раскрывает пасть во всю ширь ее кровожадности. Укротитель несколько раз сует в эту пасть сперва руку, а затем и голову. По крайней мере секунд десять голова укротителя подвергается страшной опасности. Наконец пасть размыкается, укротитель кланяется, а тигр сплевывает. Ему противно держать во рту человеческую волосатую голову. В цирке в этот момент были бы аплодисменты, награждающие бесстрашие, – в пародии раздается хохот.
Но укротитель не успокаивается и хочет заставить тигра повторить все сначала. Опять разверстая кровавая пасть, опять в нее суется укротительская рука. Но как только укротитель хочет положить в эту пасть свою голову, тигр закрывает ее и отворачивается. Ему явно надоело заниматься противоестественным для тигра делом. Укротитель сердится, тянет тигра за ухо и вновь заставляет его раскрыть пасть. Но тигр опять отворачивается и даже отходит в угол ширмы. Укротитель вне себя. В третий раз он заставляет тигра широко разинуть пасть и быстро всовывает в нее свою голову. Опять стрр-ашная дробь барабана и секунды напряженной опасности.
И тут тигр не выдерживает. Раздается короткое рычание, и укротитель, как макаронина, втягивается в пасть и, беспомощно взболтнув ногами, исчезает в утробе кровожадного хищника. В цирке в этот момент раздался бы крик ужаса, в пародии раздается не менее интенсивный хохот.
А тигр еще раз сплевывает и мирно вытирает рот лапой.
Конечно, это не пародия на тигра. Да и не пародия на укротителя. Это пародия на торговлю опасностью, это насмешка над той частью циркового зрителя, которая не пошла бы смотреть укрощение тигра, если бы знала точно, что тигр ни при каких обстоятельствах не может съесть укротителя.