– Ты веришь, что некоторые люди и есть чистое зло? Что их не спасти?
– Нет тех, кого нельзя спасти, но есть те, кто… Кто близок к этому.
– Я не верю в зло. Не в такое зло. Я считаю, что зло в людях объясняется морфологией их мозга, их генами и их окружением. Сочетанием этих трех вещей.
Соджорнер пристально смотрит на меня:
– Как… подробно. Ты много об этом думал?
– Ага. А что насчет ада? Ты веришь в ад?
– Я верю, что многие люди прямо сейчас живут в аду. В мире происходят ужасные вещи. В том числе и здесь, в Америке. Копы убивают темнокожих, а им все сходит с рук. Люди без конца причиняют друг другу боль. Разве это не ад?
Когда я расскажу Соджорнер правду, решит ли она, что я живу в аду, где меня без конца мучит моя дьявольская сестрица? Правда ли я живу в аду?
– Я думаю, – говорит Соджорнер, – что представление о рае и аде, куда мы попадем после смерти, – это способ успокоить нас, внушить, что те, кто плохо ведет себя в этой жизни, будут наказаны, а те, кто ведет себя хорошо, получат награду. Но я сомневаюсь, что рай и ад действительно существуют.
– То есть ты не веришь, что в Библии точно переданы слова Бога?
– Я думаю, что Библия – это его слова, неточно записанные людьми. Некоторые книги, вошедшие в Новый Завет, были написаны спустя несколько десятилетий после смерти Иисуса. Я верю в то, что в Библии есть истина. Отчасти она метафорическая, а отчасти буквальная.
Версия христианства, которую излагает мне Соджорнер, не похожа ни на одну из версий, которые мне когда‐либо встречались. Я вдруг понимаю, что раньше имел дело только с консервативными христианами.
– Ты слышал о теологии освобождения?
Слышал, но ничего об этом не знаю.
– Почитай о ней. Это то, во что я верю. А ты во что веришь? Твой бог – наука?
– У меня нет богов. Я верю во многое из того, что ты назвала. В социальную и экономическую справедливость, в то, что надо помогать друг другу при первой же возможности. Но больше всего я верю в эмпатию. Без эмпатии этот мир обречен.
Соджорнер кивает:
– А что насчет любви? Ты веришь в любовь?
Я сжимаю ее руку.
– Любовь и эмпатия? В них я верю безоговорочно.
Я поворачиваюсь, чтобы ее поцеловать, и шепчу ей на ухо:
– А еще в секс. Сейчас я очень сильно верю в секс.
Глава тридцать вторая
Вернувшись домой, я стучу в дверь кабинета. Я хочу задать Дэвиду так много вопросов о Розе. Он зовет меня. Он говорит по телефону. Морщит брови, сжал губы в тонкую ниточку. Так он выглядит, когда изо всех сил пытается не выйти из себя. Я подумываю отложить разговор. Не хочу, чтобы Дэвид вышел из себя при мне.
– Я понимаю, – повторяет он.
Я достаю свой телефон: не хочу подслушивать, о чем он говорит. Отвечаю Джорджи, но не рассказываю, что именно произошло. Вряд ли я смогу в паре сообщений описать, что сделала Роза с Сеймон. Назим получил высший балл за сочинение о том, почему нынешнее поколение австралийских подростков пьет меньше, чем предыдущие. Я его поздравляю. Пишу Лейлани, чтобы узнать, как обстоят дела с Розой и Сеймон. Она не отвечает. Может, она тоже у психолога.
Я пишу Соджорнер: «Я уже скучаю по тебе». Мне плевать, что это звучит сопливо. Я правда по ней скучаю. Я не увижу ее еще несколько часов.
– Чего ты хотел, Че? – спрашивает Дэвид.
Не понимаю, как можно не догадаться, чего именно я хочу.
– Сейчас неподходящее время?
– Да. Но я всегда готов с тобой поговорить. Ты же знаешь.
Я этого не знаю.
– Я хотел снова поговорить о Розе.
Дэвид кивает. Я хочу узнать, почему он не сказал мне, что все знает. Хочу узнать, есть ли у него план.
– Что мы будем делать с Розой?
– То же, что делали. Будем говорить с ней, когда она будет совершать что‐то недопустимое. Я постоянно напоминаю ей, что, если она не будет вести себя как обычный человек, ее жизнь превратится в кошмар.
– Я записывал наши разговоры.
Дэвид внимательно смотрит на меня:
– Ваши с Розой?
Я киваю.
– Если мы дадим их психиатрам, если они услышат, как она спокойно рассуждает о том, что ей на всех плевать, что ей интересно смотреть, как люди мучаются от боли, что ей нравится причинять им вред, они сразу поймут, что с ней.
– Поймут. А дальше что?
Я не знаю.
– У нас проблема практического толка. Как минимизировать ущерб, который наносит Роза? Мы не можем ее вылечить. Лекарства нет. Мы можем только следовать политике сдерживания.
– Значит, мы опустим руки?
– Я этого не говорил. Могло быть и хуже. Я видел куда худшие примеры.
– Ты про дядю Сола или про дедулю?
– Про обоих. Вот почему я понял, что с Розой. Я уже видел это раньше.
– Хочешь сказать, они хуже Розы?
– Как ты думаешь, почему я старался держать нашу семью как можно дальше от них? Я не хотел, чтобы дедуля и дядя Сол влияли на Розу.
У меня кружится голова. Мы говорим о Розе, о психопатии, о нашей семье.
– Я читал исследования, утверждающие, что эмпатии можно научить.
– Розе уже поздно учиться.
Я таращу глаза на Дэвида.
– Как ты можешь быть в этом уверен? Наверняка существует психиатр, психотерапевт или еще кто‐то, способный ей помочь.
– Как Роза обращается с теми, кто пытается ее изменить? Помнишь те последние несколько раз, когда мы водили ее к врачам?
Я помню.
– Она их обыгрывает, – говорит Дэвид. – Она понимает, что именно они хотят от нее услышать, и повторяет это, пока они не решают, что ей больше не нужно к ним приходить.
Я должен быть доволен, потому что Дэвид повторяет мои собственные мысли. Но я не доволен.
– Думаешь, надежды нет?
– Я так не говорил. Мы учим ее быть нормальной. Мы делали это годами. Роза думает иначе, чем большинство людей, но она знает, что может произойти, если другие это поймут. Она научилась хорошо притворяться.
– Слишком хорошо, – говорю я.
Дэвид качает головой. Он наклоняется вперед, не вставая с кресла, ставит локти себе на колени.
– Порой, притворяясь кем‐то другим, ты меняешься сам. Тот, кем ты притворяешься, может стать реальным.
– Ты в это веришь?
– Я это знаю. Когда я встретил Салли, я себя не контролировал. Я тогда совершал ужасные поступки.
Об этом я уже слышал. Это наши семейные легенды. Я знаю, что он устраивал в своей крутой частной школе игры в покер с высокими ставками, что он оставил без гроша нескольких учеников из самых богатых семей. Но выгнали его не поэтому. А потому, что он сломал своему однокласснику челюсть.
– Я хотел произвести впечатление на Салли, хотел быть ее безумным дикарем. Я думал, ей это нравится. Но это ее пугало. А я тогда больше всего на свете боялся ее потерять.
Он резко поднимает плечи, словно извиняясь передо мной. Как будто я не знаю, как сильно он ее любит.
– Я сознательно начал вести себя как она. Начал ходить на занятия, где учат управлять гневом, – так хотела Салли. Ты никогда не видел меня в ярости, Че. В этом все дело. Я изменил себя, стал больше походить на Салли. Я делал то, что делала она, говорил то же, что она. Я перестал ввязываться в драки. Это самое сложное из всего, что я когда‐либо делал. Во мне так много гнева. Он бурлит внутри меня, требует дать ему выход, хочет разрушить все вокруг, – иногда мне приходится от него бежать. Бежать из комнаты, из города, из страны.
– Разве он не остается у тебя внутри? Не переезжает с места на место вместе с тобой?
Дэвид качает головой, потом кивает:
– Не тогда, когда я с Салли. Она научила меня предупреждать гнев. Я изменился. Теперь гнев бурлит во мне не так сильно. Ты когда‐нибудь видел, чтобы я вышел из себя?
Я такого не видел.
– Я видел, как ты не выходишь из себя. У тебя лицо каменеет. Я прямо вижу, как ты борешься с гневом.
– Это борьба не на жизнь, а на смерть.
– Роза не испытывает ярость. Такое с ней бывало только в детстве. – Я пытаюсь представить себе, как Роза меняется. И не могу. – Ты не Роза. Для тебя важно, что думают люди. Для тебя всегда было важно, что думает Салли. И поэтому ты изменился. Розе все равно – ты бы слышал, что она мне говорила. Я дам тебе послушать.
Дэвид выпрямляется в кресле, отъезжает немного назад, словно он вдруг потерял всю наполнявшую его энергию.
– Не нужно. Я знаю, что она говорит. Наша задача дать Розе понять, что единственный выход для нее – притворяться обычным человеком. Она знает: как только ей поставят диагноз, шансы на то, что ей хоть что‐то сойдет с рук, сразу же упадут. Может, если она будет притворяться нормальной, она и правда изменится. Я изменился.
Я хочу ему верить.
– Мы не профессионалы. Мы принимаем очень серьезные решения. Может, нам хотя бы посоветоваться с кем‐то, кто знает больше, чем мы? Если мы отведем ее к кому‐то, кто работал с молодыми… – Я замолкаю, не в силах произнести «психопатами». Я еще не называл ее так в разговоре с Дэвидом.
– Что нам даст официальный диагноз, Че?
– Профессионал поможет нам понять, какие варианты у нас есть.
– Что, как ты думаешь, случится с Розой, как только ей официально поставят диагноз? Закон она пока не нарушала. Ей десять лет. Если мы проведем тесты, что они покажут? Допустим, они подтвердят то, о чем ты говоришь, – что тогда?
– Она психопатка. Разве мы не обязаны защищать от нее окружающих?
– Нельзя называть психопаткой десятилетнюю девочку. Как, по‐твоему, с ней станут обращаться, если у нее будет диагноз? В какую школу ее возьмут? Скорее всего, она попадет в школу для детей с психическими отклонениями. Чему она у них научится?
Я этого не знаю.
– Лучшее, что мы можем делать, – контролировать ее, предупреждать о последствиях поступков, которые она хочет совершать. У нас есть только один выход – та самая политика сдерживания.
Но ведь нам не удается ее сдерживать. Мы дали Розиному вирусу заразить Апинью, а теперь и Сеймон.
Когда я прихожу днем в спортзал, Соджорнер целу