Я помчался на кухню, заглянул в кошачью миску – еда не тронута. Я бросился в гостиную. Под диваном, за креслами – нету! Я рванул вверх по лестнице. Из-под двери Джас несло какой-то химией. Я повернул ручку и вошел.
– Брысь! – цыкнула Джас. – Я голая.
Врала небось, но я зажмурил глаза.
– Ты видела Роджера?
– Последний раз вчера утром. Ты еще выставил его из гостиной, когда мы репетировали.
Если бы мне велели изобразить чувство вины в виде какого-нибудь животного, я бы нарисовал осьминога. Со скользкими, извивающимися щупальцами, которые опутывают твои внутренности и сжимают изо всей силы.
Я пошел к папе. Он спал, лежа на спине, с открытым ртом, и громко храпел. Я потряс его.
– Что? – прохрипел папа, закрываясь локтем и облизывая пересохшие губы. Они были вымазаны чем-то коричневым, похоже горячим шоколадом. А спиртным от него почти не пахло.
– Ты не видел Роджера? – спросил я.
– Вчера, перед тем как ехать в Манчестер, я выпустил его на улицу, – пробормотал папа и снова захрапел.
Я надел сапоги, куртку и пошел.
Искал в саду, звал, звал. Все зря. Я пищал, как мышь, и верещал, как кролик, чтоб он перестал дуться и вышел на охоту. Он не вылез из своего укрытия. Я, задрав голову, шарил взглядом по кроне яблони – вдруг он там застрял, и обследовал землю – должны же быть следы. Но снег был нетронут. Никаких следов. Пруд растаял, и видно было, как плавает моя рыбка. Я сказал ей: «Привет!» – и ушел из сада.
Роджер вообще-то не капризный кот. Непонятно, чего он так долго сердится? Я пошел вниз по улице. Голове было жарко, от солнца, а ногам холодно, от снега. Всякий раз, как рядом что-то двигалось, я надеялся увидеть рыжую кошачью морду. В первый раз это была птица, потом – овца, а потом – серый пес. Он бежал по тротуару, и на шее у него был завязан рождественский бантик. Я его погладил и сказал хозяину:
– Хороший пес.
– Больно уж резвый для меня, – отозвался старик, попыхивая трубкой. На голове у него была кепка, из-под которой торчали волосы в точности такого же цвета, как шерсть у собаки. У него было доброе лицо и карие глаза с тяжелыми веками, отчего он казался немного заспанным.
– Вы не видели кота? – спросил я.
Старик нахмурился.
– Рыжего?
– Ага, – ответил я и засмеялся, потому что собака прыгнула своими заснеженными лапами прямо мне на живот.
– Сидеть, Фред, – пробормотал старик.
Фред размахивал хвостом, не обращая на хозяина никакого внимания.
– Рыжий кот, – повторил старик. И почему-то побледнел, и рука у него почему-то дрожала, когда он показал в другой конец улицы: – Вон там.
– Спасибо, – с облегчением сказал я и стряхнул с себя Фреда. Тот облизал мне руки и завилял не только хвостом, а прямо всем телом.
– Мне очень жаль, – дрогнувшим голосом сказал старик. – Очень жаль.
Вот тогда я понял.
Я понял, что Роджер не прячется. Понял, что вовсе он не дуется. Я покачал головой:
– Нет. Нет.
Старик прикусил мундштук трубки.
– Право слово, очень жаль, парень. Боюсь, твой кот…
– НЕТ! – заорал я, отталкивая старика в сторону. – НЕТ!
И бросился бежать. Я ужасно боялся того, что могу увидеть, но я должен был найти Роджера и показать старику, что он ошибся, что Роджер в полном порядке, что мой кот просто…
Ox.
Вдалеке, на белом-белом снегу, лежал ярко-оранжевый комочек. Маленький. Прямо на дороге. Метрах в пятидесяти.
– Это не он, – сказал я себе, но кровь во мне застыла. Будто ее заморозила та колдунья из Нарнии, которая сотворила зиму без Рождества.
Солнце по-прежнему грело мне голову, но я его не чувствовал. Я хотел остаться на месте, только ноги не слушались и быстро – слишком быстро – несли меня вдоль по улице. А может, это лиса. Еще тридцать метров. Пожалуйста, пусть это будет лиса. Двадцать метров… Кошка! Десять метров… Вся в крови.
Я смотрел на Роджера. Солнце играло блестками у него на хвосте. Я ждал, что он пошевелится. Целых пять минут ждал, чтобы он шевельнул хоть лапой, хоть ухом, хоть чем-нибудь. Но Роджер лежал неподвижно. Окостеневшие лапы, уши торчком и глаза – зеленые остекленевшие шарики…
Не выношу мертвецов. Они меня пугают. Мышка Роджера. Кролик Роджера. Роджер. Я глубоко вдохнул. Не помогло. Осьминог оплел легкие и давил, давил. Воздуха не хватало. Теперь его никогда не будет хватать. Я начал задыхаться.
Вспомнил, как в последний раз видел Роджера. Он мурлыкал у меня на руках, а я бросил его на пол в прихожей. И закрыл дверь у него перед носом, а он всего-то и хотел, чтоб его погладили. Я не откликнулся на его мяуканье под дверью и даже не попрощался перед отъездом на конкурс. Я с ним не попрощался! А теперь уже поздно.
Снег под Роджером был красным. Порыв ветра раздул рыжую шерсть. «Ему же холодно», – подумал я и, стуча зубами, со свистом набирая в грудь воздух, двинулся вперед. Осталось метра два. Я упал на коленки и пополз. Медленно-медленно. Сердце колотилось, словно хотело выскочить, а ребра ему мешали.
На боку у Роджера зияла глубокая, скользкая с виду рана. Передние лапы вывернуты под каким-то странным углом. Сломанные. Всмятку. Я вспомнил, как Роджер крался к кустам; как мчался на всех парах по саду; как спрыгивал у меня с рук и ловко приземлялся на сильные, здоровые лапы. А теперь он лежал весь израненный, переломанный. Я не мог этого вынести. Я должен был ему помочь.
Я выставил палец. Вытянул руку. Кончик пальца коснулся шерсти, и вмиг рука отдернулась, как от огня. Я еле дышал, даже нехорошо стало. Попробовал еще раз. И еще раз, и еще, еще… Вспомнился кролик, которого я поднял палочками, и мышь, которую взял бумажкой, и почему-то Роза. Роза, которую разорвало на части. Горло драло. Я хотел сглотнуть – не получилось.
На шестой раз я его потрогал. Рука тряслась и потела, но я все-таки положил ее Роджеру на спину и не убрал сразу. Ощущение было другим. Раньше, когда я запускал пальцы в густую шерсть, я чувствовал тепло, чувствовал, как бьется сердце и как дрожат от урчания ребра. А сейчас они были неподвижны. И усы были мертвые. Глаза мертвые. Мертвый хвост. Куда девалась вся жизнь?
У меня жгло не только горло, но и щеки – только что были ледяными, и вдруг их залил нестерпимый жар. Я погладил Роджера по голове. Сказал, что люблю его. Сказал: «Прости, пожалуйста». Он не мяукнул. На снегу я заметил след от шин. Глубокий, короткий и косой – кто-то ударил по тормозам, и машину занесло.
Боль переросла в ярость. С диким криком я вскочил на ноги и набросился на следы шин. Топтал, плевал на них. Хватал горячими руками снег и швырял в небо. Потом упал на колени и со всей силы врезал по следам кулаком. Боль принесла облегчение. Из ссадины на костяшках пошла кровь. Я снова хватил по дороге.
Если бы я не поехал на конкурс талантов, Роджер был бы жив. Я бы заметил, что его нет дома, и пошел бы его искать, и он примчался бы ко мне и потерся о мои сапоги, и его шерсть блестела бы в лунном свете. Но я все думал, думал о маме и не вспомнил про Роджера.
Я встал. Ноги дрожали. Подошел к Роджеру. Мне уже не было страшно. Хотелось взять его на руки. И не выпускать. Прижимать к груди и гладить, гладить. И говорить все то, что следовало сказать раньше, когда он еще мог меня слышать. Я поднял его, очень бережно, как будто он был одной из коробок, помеченных словом СВЯТОЕ. Голова Роджера повисла, я положил ее себе на плечо. Я прижимал его к себе и гладил по спине, по голове. И тихонько качал, как мамы качают малышей.
Нет у меня больше кота. Он умер. Умер. Жар, обдиравший горло, обжигавший щеки, добрался до глаз. Они стали мокрыми. Нет. Они заплакали.
Я плакал. Первый раз за пять лет. И серебряные слезы капали на рыжую шерсть Роджера.
21
Он был ужасно холодный. Слишком долго пробыл на улице. Я расстегнул куртку, положил Роджера за пазуху и снова застегнулся, чтобы укрыть его от ветра и начавшегося снегопада. Из ворота куртки высовывалась морда, я тихонько поцеловал ее. Холодные усы пощекотали мне губы.
Я понес Роджера домой, аккуратно обходя скользкие места, чтоб не упасть. Сквозь слезы я еле разглядел наш дом и по дорожке сразу пошел в сад. Шел и говорил с Роджером – рассказывал про конкурс, про то, как замечательно пела Джас, про то, что только теперь я понял слова песни, и про то, как они меня изменили. Сказал, что мне хотелось, чтобы мама нами гордилась, и поэтому – только поэтому! – я выставил его из гостиной. Объяснил, что запер дверь, потому что мы репетировали, а я так мечтал понравиться маме. Дурак был. Потом-то до меня дошло, что все зря, да только поздно дошло.
– Мама врунья. Она меня бросила, и, что бы я ни делал, она все равно не будет меня любить, – шептал я Роджеру и все ждал: сейчас он мяукнет или заурчит, чтоб я знал, что он меня простил. Но он молчал.
Я подошел к пруду. Что дальше? Похоронить Роджера? Ни за что! Чтобы он лежал под землей, гнил… Меня чуть не стошнило. Я крепче прижал Роджера к себе. Я был готов вечно держать его на руках, и пусть он зальет мне кровью всю футболку.
Но надо же было что-то делать. Роджер заслуживал достойного конца. Я подумал о Розе на каминной полке. Хорошо бы и моего кота туда. Я представил рыжую урну с прахом Роджера. Можно было бы разговаривать с ним, и гладить, и обнимать, когда захочется. И вдруг у меня словно глаза открылись. Я понял, почему Роза живет в урне на каминной полке. Почему у папы не хватает духу развеять ее над морем. Почему он дарит ей торты на день рождения, почему пристегивает ремнем в машине и почему на Рождество подвешивает чулок возле урны. Он не может отпустить ее. Он так сильно любил ее, что не может расстаться.
Я упал на коленки, зарылся лицом в рыжую шерсть и рыдал, пока не перехватило дыхание. Из носу текло, в голове шумело, лицо опухло, а я все рыдал и никак не мог остановиться.
Сзади распахнулось окно, и папа позвал:
– Джейми, домой! Холодно.
Я не тронулся с места.
Если нельзя оставить себе самого Роджера, пусть у меня будет хотя бы его пепел. Я нашел две палки, одну зажал ногами, другую взял в правую руку и принялся тереть палкой о палку. Левой рукой я прижимал Роджера и пел ему в ухо, чтоб он не услышал, как трутся палки, и не испугался. Ничего, однако, не вышло. Палки были сырыми, не загорались.