тву «Плон». Когда я получил положительный ответ издателя, к тому же подкрепленный договором, я почувствовал себя воспарившим под облака. Невероятное стало реальностью. Мой роман опубликуют! Я стану писателем! Я, который вчера еще задавался вопросом, в чем смысл моей жизни. Я подписал договор не читая и стал с нетерпением ждать корректуру. Наконец она прибыла. Впервые в жизни я пережил потрясение, которое испытывает каждый начинающий автор, когда обнаруживает движущийся поток своих мыслей, отлитым в строгие строчки типографского шрифта. То, что совсем недавно было всего лишь пробой пера, рождалось в мучениях и вдохновении, подвергалось правке, доводило до исступления неумелостью, теперь на страницах, вышедших из типографии, обрело определенность и незыблемость. И потом, какое ни с чем не сравнимое упоение видеть свое имя «Лев Тарасов», набранным типографским шрифтом и красующимся на титульном листе! К несчастью, пакет содержал еще и письмо издателя. Он писал, что не в моих интересах выпускать книгу под иностранной фамилией: прочитав на обложке «Лев Тарасов», читатель примет ее за переводную. Настоятельно необходим псевдоним. Признав требование издателя справедливым, я пришел, однако, в отчаяние от этого ультиматума. Мне казалось, что, опубликовав роман под другим именем, я отрекусь от своего авторства. Книга отделится от меня и станет неизвестно чьим произведением. У меня украли половину моей радости. В таком состоянии духа принялся я выбирать псевдоним, переставляя в разных комбинациях буквы моей настоящей фамилии. Я исписал груду бумаги, составлял целые списки фамилий, а когда отдавал свои изобретения на суд друзьям, они заливались безудержным смехом, точно я появился перед ними с наклеенным носом.
Сам того не сознавая, я стремился к тому, чтобы мое новое имя начиналось с буквы «Т», как и прежнее, и у меня выходило: Тарао, Тарасо, Троа… Я остановился на Труайя. Теперь нужно было получить одобрение Плона. Время не терпело, корректура ждала. Я бросился в телефонную кабину и, вызвав издателя, сообщил ему результаты моих изысканий. Поразмыслив минуту, он одобрил Труайя, но потребовал ради фонетического благозвучия изменить и имя. «Лев Труайя! Тяжело, глухо, – сказал он. – Совершенно не звучит». По его мнению, мне нужно было имя с буквой «i» посередине, чтобы звучность была более четкой. В полной растерянности я назвал первое попавшееся: «Ну, тогда Анри». Он согласился: «Анри Труайя! Неплохо. Ну что ж, пусть будет Анри Труайя». С яростью в сердце я повесил трубку. Вот так телефонная будка стала местом моего второго рождения. Сначала я изменил национальность, затем – имя. Осталось ли еще хоть что-нибудь подлинное во мне? Мои родители, звавшие меня «Лев» со дня моего рождения, с большим трудом называли меня потом Анри. Я сам долго не мог привыкнуть к моему второму «я», и прошло много времени, прежде чем я обратился с просьбой официально изменить мое имя и фамилию. Теперь я по документам – Анри Труайя, но Лев Тарасов по-прежнему живет во мне: сжавшись в комочек, он сладко спит в самых потаенных глубинах моей души.
Но не одни только литературные заботы волновали меня в период создания «Обманчивого света». Мой первый роман был в печати, когда я как призывник второго класса отправился из Парижа в Мец отбывать воинскую повинность в 61-м конно-артиллерийском полку.
– В тот день вы не жалели, что переменили подданство?
– Нет. Там были и свои хорошие стороны. Служба в 61-м полку была трудной для новобранцев. К счастью, вскоре я был переведен во взвод связистов и таким образом избавлен от особенно неприятных нарядов. Когда «Обманчивый свет» вышел из печати, я по-прежнему находился на действительной службе и не испытал счастья видеть свой первый роман в витринах книжных магазинов в день его появления. Первый экземпляр книги я получил в лазарете, где поправлялся после тяжелого гриппа. Мои соседи по палате удивлялись: для них я был загадкой. Большинство солдат, несмотря на мои объяснения, до конца не понимали разницы между писателем и печатником, а старшие по званию смотрели на меня с подозрением.
«Обманчивый свет» был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге,[17] называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание «Аргус» и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел «Артиллериста из Меца». Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за «беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка». Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, «Живорыбный садок», и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– «Живорыбный садок» – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал «Живорыбный садок».
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как «Обманчивый свет». Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.
Из всех противоречивых откликов, вызванных романом, более всего подняла мой дух хвалебная статья в «La Revue hebdomadaire», подписанная неким Жаном Давре. Я не был с ним знаком, но безапелляционный тон статьи свидетельствовал, что автор – человек зрелого возраста, солидной культуры и большого жизненного опыта, уверенный в своей правоте и склонный ободрять молодые таланты. Я написал ему, выразив благодарность за статью и заверив в моем «почтительном уважении». С обратной почтой пришел ответ: он приглашал меня нанести ему визит. Я предполагал, что меня ждет прием ученика наставником, и был изумлен, оказавшись перед юношей лет двадцати. «Почтительное уважение» немедленно улетучилось. Взглянув друг на друга, мы принялись хохотать. Так родилась наша дружба. Жан Давре познакомил меня с Клодом Мориаком, и оба они вместе с Мишель Моруа и Жаном Бассаном составили братский кружок, всегда согревавший меня своим дружеским теплом. Каждый в нашем юношеском союзе обладал яркой индивидуальностью. Мишель Моруа (я познакомился с ней через общих знакомых, когда она училась в лицее в Нейи) была девушкой неприметной наружности, замкнутой, задумчивой, с богатым внутренним миром, отражавшимся в ее взгляде. Жан Бассан соединял живой ум с насмешливым скептицизмом, искреннюю скромность с глубокой любовью к литературе и музыке. Клод Мориак отличался характером загадочным, мятущимся, взрывным, он утверждал себя, преодолевая противоречия и сомнения. Жан Давре, великий пожиратель книг, покидал библиотеку только затем, чтобы устремиться в ближайший книжный магазин и собрать там новый урожай томов. Классики и современные авторы, романисты и философы – всех он проглатывал с равным аппетитом. Цельность натуры толкала его то к исступленному восторгу, то к категорическому отрицанию. Нервный, искрящийся, бескомпромиссный,