Моя страна идёт на смертный бой,
и светлый ангел ей за командира.
Моя страна не всё берёт с собой,
а только то, что ей необходимо.
Нет места в вещмешке для пустяков,
побольше б захватить боекомплекта.
Но маленькая книжечка стихов
лежит в кармане чтением на лето.
О том, как было сладко жить в плену,
поёт сирена, видом как медуза.
Моя страна поморщится: да ну,
ты, скользкое созданье, не Карузо.
Мы навсегда покинем твой содом,
что притворялся пластиковым раем.
С боями мы придём в родимый дом
и нежности запас не расстреляем.
«Песня остаётся с человеком…»
Песня остаётся с человеком
насовсем скорей, чем навсегда.
Песенке питаться больше некем,
человек и есть её еда.
Прицепилась вроде солитёра
и грызёт ходы в его мозгу
эта песня воли и простора,
уводя в пустыню и в тайгу.
Он бредёт, слова перевирая,
и грохочет в мысленных сетях
эта песня вне границ морали,
словно лязг вагонов на путях.
Эта песня, древняя старуха,
может обернуться молодой
и не просит голоса и слуха
от того, кто стал её едой.
А когда на скорбной лесосеке
он поймёт, что день его прожит,
всё, что остаётся в человеке,
песня как собака, сторожит.
Он рыдает, а она смеётся,
пробует звучать наоборот.
Он уходит, песня остаётся
и никто её не разберёт.
«Пахнет мятой, пахнет недотрогой…»
Пахнет мятой, пахнет недотрогой,
скоро лето съедет с косогора.
Я иду окраинной дорогой
вдоль большого серого забора.
Это вовсе не дорога смерти,
это мимо церкви и конюшни,
мимо облупившейся скамейки,
где кемарит путник простодушный.
Головой на сумке приспособясь,
как и я, не знает дня и часа.
Но под утро у него автобус,
голубой автобус из Донбасса.
Прозвенит будильник полупьяный,
подмигнёт автобусная касса
и водитель, ангел неустанный,
снова двинет в сторону Донбасса.
Он не знает, живы ли родные,
он звонил с утра – не достучаться.
Он забыл, что делал здесь, в России.
Может, он погиб под Лисичанском.
На зелёном краешке столицы
он беззвучно дрыхнет до побудки,
и ему не могут дозвониться
золотые девочки-погодки.
Ангел, опаливший оперенье
в рейсе под стальными небесами,
прибывает ровно в воскресенье,
у него такое расписанье.
«Посёлок был под ВСУ…»
Посёлок был под ВСУ,
теперь над облаками,
и не приблизиться к нему,
и не достать руками.
В посёлке были свет и газ,
а нынче гарь и щебень.
Враги не вымолят у нас
дёшевого прощенья.
Но там, над облачной грядой,
за перистой границей
стоит посёлок золотой,
и небо им гордится.
Там племя башенок витых,
алмазные ворота.
Сирена там не бьёт под дых,
никто не ждёт прилёта.
И каждый молод и любим
под новым небосклоном.
И рядом Иерусалим,
за влажным терриконом.
«Туда, где Сороть катит волны…»
Туда, где Сороть катит волны,
беднягу Пушкина сослали,
а люди едут добровольно
с детьми, повозками, ослами.
Паркуясь кучно и соосно,
стремятся очно восхититься:
далась нам эта заграница,
когда вокруг такие сосны,
такие мхи, такие сныти,
такие пажити и копны?
Мы все теперь невыездные
и в этом Пушкину подобны.
Его Россией наказали,
а вышло так, что наградили,
чтоб нам Россию показали
во всей её природной силе.
Для нас плывут Святые Горы
под кучевыми парусами
и гибнут русские сапёры,
могилу Пушкина спасая.
«На улице прохладно, как в Эстонии…»
На улице прохладно, как в Эстонии,
над рестораном запах Сакартвело,
а я стою на стороне Истории,
особенно опасной при обстреле.
Мимо меня просвистывают скорые,
поют певцы дурными голосами.
Я жду тебя на площади Истории,
у памятника, ровно под часами.
Ползут и часовая, и минутная,
давно прошли назначенные сроки.
Меня жалеет публика беспутная,
за столиками попивая соки.
Но ты придёшь, желанная красавица,
и я на миг застыну безъязыко,
когда ты так застенчиво представишься:
«Победа, или можно просто Вика».