Моя сумасшедшая — страница 15 из 61

— Ну, — сказал я Мальчику. — Допустим, кое-что вспомнил. А теперь?

— Теперь… — он замялся, пошарил в темноте и щелкнул крохотной блестящей зажигалкой. Он курил сигареты — я видел похожие яркие пачки в Австрии и в Германии, но те были много короче. Отставив рюмку, я тоже потянулся за папиросой.

— Горячее подавать? — прорезался официант.

— Тащи, услужающий, — велел Сильвестр, взбалтывая содержимое графинчика. — Самое время.

В углу у Базлса весело заревели — один из панфутуристов взгромоздился на стул читать эпохальные стихи, но оступился и был пойман на лету. Что-то разбилось, посыпались осколки.

— Теперь вам нужно уйти. И побыстрее, а то у меня аккумулятор скоро сдохнет.

Про аккумулятор я спрашивать не стал. Имелось кое-что поважнее.

— Иду, — я кивнул и начал выбираться из-за стола.

— Эй, эй, ты куда, Георгиевич? Что тебе загорелось? — взвился Сильвестр.

— Сиди, — сказал я. — Скоро буду.

Главное сейчас — успеть покинуть клуб, не столкнувшись ни с кем из писательской братии. Чуть ли не бегом я поднялся наверх, миновал вестибюль, кивнул швейцару и вылетел на Каплуновскую.

Тихий сентябрьский день скатывался в сумерки. Дворники жгли палую листву, и пахло торжественно, как в церкви в двунадесятый праздник. На углу Пушкинской замедлил ход переполненный трамвай «А». Я вскочил на подножку, цепляясь вместе с гроздью прочих «зайцев» за скользкий поручень, и, несмотря на брань усатой кондукторши-караимки, проехал остановку.

Здесь трамвай сворачивал на Бассейную, поэтому дальше пришлось идти пешком. По левую руку проплыло облезлое здание бывшего коммерческого училища, дальше пошла неразбериха трущоб и закоулков, серые доски, ржавая жесть, шаткие галереи и заросшие травой по колено помойные дворики. Через несколько лет там поднимутся конструктивистские этажерки студенческих общежитий. Ближе к кладбищу поплавком вынырнул над кровлями купол недавно закрытой церкви.

Я свернул в пролом кладбищенской ограды и зашагал между старыми могилами. Мальчик все время был со мной. Похоже, он и в самом деле мог видеть то, что видел я сам, и его худощавое смуглое лицо горело любопытством.

— Это Первое городское? — вдруг спросил он.

Я кивнул — ответ разумелся сам собой.

Мальчик тихонько засмеялся. Этот его смех звучал у меня в ушах, пока я огибал обветшавшие ограды, пробираясь к помпезной усыпальнице неких Голлерштейнов. Давным-давно взломанный и разграбленный склеп использовали для ночлега беспризорные, но рядом имелась удобная скамья — исцарапанная похабными надписями плита розоватого мрамора, опирающаяся на консоли с завитушками. Сюда мы иногда забредали то с Павлом, то с Сильвестром, а то и втроем, когда нужно было потолковать без посторонних.

— Забавно, — наконец произнес Мальчик.

— О чем ты?

— Здесь, совсем рядом… — он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.

Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.

Словно прочитав мои мысли, он спросил:

— Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?

— Не знаю, — я опустился на скамью. Двери склепа стояли нараспашку, замок сорван, внутри сырой мрак. Маленький чугунный ангел со скрипкой справа от дверей утопал в зарослях сухой кладбищенской полыни. Его лицо странно смешивалось в моем сознании с лицом Мальчика. — Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Революционер, строго говоря, — это тот, кто способен принять вызов беспощадного мира и ответить с еще большей жестокостью. Для этого нужна храбрость особого рода. У меня ее никогда не было. Я слишком рано почувствовал себя писателем.

— Писателем! — насмешливо подхватил он. — Как по мне, так писатели гораздо хуже всяких революционеров. И честолюбивее, по крайней мере, в глубине души. Кто, если не вы, поддерживает веру в тот бардак, который здесь творится? Между прочим, у нас это называется креативной деструкцией.

— Где это — у вас?

— Какая разница. Времени осталось в обрез. Давайте-ка ближе к делу. Свитер ваш вполне подходит, полыни вокруг сколько угодно, осталось только вспомнить слова. Ну?

Я непроизвольно пошевелил шеей, ощущая легкие уколы шерстяной пряжи. Потом наклонился, сорвал несколько серебристых метелок, размял в руке и поднес к лицу. Сумерки постепенно затапливали проходы между могилами, очертания сиреневых кустов позади склепа стали совсем размытыми. Запах оказался густой, плотский, с ядовитой горечью. Но и только. Скороговорка, привязавшаяся в детстве, никак не давалась.

— Не могу, — пробормотал я, отчаянно напрягаясь. — Не выходит.

— Шперунг, — произнес Мальчик.

— Что?

— Это называется шперунг, — небрежно пояснил он. — Заикание памяти. Когда слово вертится на языке, но произнести его, то есть вспомнить, никак не удается.

Я был весь мокрый от беспорядочных усилий, в висках стучало. И тут меня прорвало.

— Какого дьявола, — заорал я, — ты скалишь зубы? Ты кто, собственно, такой, чтобы диктовать мне, что делать и чего не делать!

— Не нужно так нервничать, — примирительно сказал он, и в ту же секунду я, как ступорящий заика, наконец-то поймал за хвост бессмысленное созвучие, а затем и всю фразу.

Я сознательно не привожу ее здесь — это опасно. Тем более, что мне даже не понадобилось произносить то, что я вспомнил, вслух. Скамья подо мной накренилась, как лодка, вставшая бортом к волне, стало нечем дышать, и я соскользнул. Куда? Скорее всего — вниз. Очень похоже на внезапный сердечный приступ.

Перед тем как провалиться, еще судорожно цепляясь за холодеющую закраину мрамора, я успел вспомнить, что должен спросить про какие-то Святые ворота…

Там меня и нашел Сильвестр.

Пока я находился в беспамятстве, кто-то успел побывать у склепа — карманы мои были вывернуты, часы на руке отсутствовали. Сначала Сильвестр споткнулся о мое тело, неподвижно лежавшее рядом со скамьей. Он пал на четвереньки и стал трясти и тормошить меня, растерянно бормоча: «Петя… Курва мама!.. Да что ж они с тобой сделали?.. Поднимайся, Петя, вставай, дорогой!..»

Первое, что я отметил, выгребая из пузырящейся ледяной глубины, не имеющей ничего общего с моей полудетской аэронавтикой, — Мальчика больше не было. Это я понял еще раньше, чем узнал голос Сильвестра. Теперь больше ничего не стояло между мною и плотной реальностью. Хоть какое-то, пусть и жалкое, утешение.

Первое городское мы покинули через северный вход. Я шел спотыкаясь, едва переставляя вялые, набитые ватой ноги, и Сильвестру приходилось время от времени поддерживать меня. У почты на Бассейной подвернулся извозчик, и пока его клячи плелись на Рымарскую — мы оба жили по соседству до переезда в новый писательский дом, — Сильвестру не удалось выжать из меня ни звука.

6

Дома я заперся в кабинете и, как сумел, записал все, что со мной случилось. А утром, еще затемно, уехал на охоту под Изюм с Сашей Булавиным, Павлом и Сильвестром.

Почему с ними? Потому что ни один из них не участвовал в том макабрическом спектакле, который мне ни с того ни с сего было дано увидеть и запомнить навсегда.

Привожу запись, сделанную 28 сентября 1929 года, не меняя ни слова.

«…Судя по всему, эти ворота не открывали давным-давно.

Налево, повторяя изгибы рельефа, уходила мощная стена, изредка прерываемая коренастыми башнями с редкими бойницами. Их конические навершия были крыты наполовину сгнившим от дождей „лемехом“, у основания стена состояла из глыб дикого камня, серого гранита, выше — вроде бы оштукатурена, но лет триста тому. Сами ворота, проходившие сквозь тело надвратной церкви, обрамляли пузатые белокаменные пилоны, покрытые рыжим мохом. Они несколько выступали вперед, поддерживая портал и жестяную кровлю навеса, под которым прятались собственно ворота.

Оборонный монастырь — определил я. Таких и сейчас хватает в северной Руси.

Стояла поздняя для здешних мест осень — конец октября. Береговая трава вдоль бухты Благополучия (откуда я знал, как она называется?) уже пожухла, а редкие кривые березки сеяли по ветру последнюю листву. Сизо-свинцовое небо висело низко, едва не цепляя брюхом верхушки башен. Двое военных в форме, какой я никогда раньше не видел, — бушлаты без знаков различия и кургузые фуражки с коротким лаковым козырьком и синим околышем, — сбивали кувалдами толстые брусья, орудовали гвоздодерами и примкнутыми штыками. Тем временем буксир, отплевываясь и пыхтя, на малом ходу подтаскивал к берегу старую угольную баржу. Вторая смирно стояла у причала.

Наконец одна из створок поддалась. Военные с гиканьем и матом налегли, упираясь каблуками сапог в каменистую почву, и поперли многопудовое дубовое полотно на себя. В открывшемся наполовину проеме что-то зашевелилось, донеслась невнятная команда.

Тем временем буксир усадил неповоротливую баржу на мель метрах в сорока от берега. На борту суденышка забегали. Из закопченной трубы повалил черный дым, винт замолотил белесую воду, но баржа не шелохнулась.

Вторая створка была открыта точно так же. Конвойные встали по обе стороны пилонов, побросав инструменты. Еще с десяток стрелков с карабинами на плечах появились в воротах и торопливо сбежали по склону, образовав жидкую цепь по скатам береговой ложбины, примыкавшей к причалу.

— Веди! — выкрикнул кто-то, очевидно, начальник.

Из проема под навесом высунулась голова колонны. Она разматывалась в полной тишине, как вязкая асфальтово-серая лента, неторопливо стекая в ложбину. Людей было много, наверняка больше тысячи, и они все прибывали. Казалось, это шествие никогда не кончится. Гравий хрустел под их подошвами, и звук этот походил на шум проливного дождя.

Спустя несколько минут ложбина заполнилась до краев. Цепь конвоя перестроилась, отсекая тех, кто шел последними, от ворот, словно среди них могли найтись такие, кто бы стремился вернуться под защиту башен и стен, опутанных по верху колючей проволокой.