— Терпеть не могу эту бурду, — отмахнулся Митя. — А тут как раз прибыла из-за границы, из самой Франции, старшая дочь Рубчинского с ребенком. И, видя такое дело, взяла и твердой рукой выставила Дерлина…
— Откуда тебе это известно? — перебила Олеся. — Ты же весь день в мастерской торчишь…
Что-то в ней щелкнуло, и она на мгновение застыла, словно запамятовала конец фразы.
— Ну и торчу. Вдруг является Юля и рассказывает: мол, наконец-то приехала сестра Соня с малолетним сыном — повидаться с родителями, но на все ей отпустили две недели, а потом — фюйть! — и катись обратно в Париж подобру-поздорову. Адвокат хворает, чтоб не сказать хуже, Юле ее полкан шагу ступить не дает, все слегка в истерике, а тут еще Дерлин. Кретин, прости Господи!
— У человека несчастье.
— У всех несчастье. Тем более, что Рубчинский давным-давно не практикует. Но дело не в том. Нынче ночью этот психопат попытался повеситься, а когда жена вытащила его из петли, напал на нее и чуть не искалечил. Вообрази!
— Вот так дела!
— В общем, скрутили и доставили на Сабурову дачу… Да — я же к тебе за хлебом. В доме ни крошки. Имеешь?
— Возьми, — сказала она, — только он… черствый, наверное. В хлебнице, под салфеткой.
— Спасибо, — Митя одним махом сгреб окаменевшие серые ломти, оставшиеся еще с поминок. — Ну все, побежал: дел по горло. А ты заглядывай к нам. Майя тебя любит.
Леся поежилась, будто от сквозняка, глядя, как он вприпрыжку катится к двери. Светлый птичий хохолок на Митином темени кивал при каждом движении. Щегол на примороженных лапках… И уже никуда не деться от этого знания, и ничем не помочь.
Все, что очень скоро случится с Дмитрием и его старшей сестрой, ей было известно.
И еще то, что она должна сделать прямо сейчас.
Во-первых — покончить с уборкой до того, как появится Никита Орлов. О котором Петр не обронил ни слова в своих записях. Будто ее жениху не предстояло никакого будущего. Не упомянуты там Тамара и Сильвестр, что еще более странно…
Не думать об этом, иначе можно спятить, как несчастный Дерлин.
Во-вторых — включить телефон. Номер Рубчинских-старших сохранился в ее записной книжке.
Она позвонила, и трубку сразу же взял какой-то мужчина. Олеся попросила позвать кого-нибудь из Рубчинских, на что хамский голос буркнул: «Скока можна?». Мембрана заскрежетала, воцарилось долгое безмолвие и наконец послышалось негромкое: «Слушаю вас…»
— Анна Петровна, здравствуйте! Это Леся Клименко.
— Олеся, — услышала она, — голубушка! Прими наши соболезнования. Ты хорошо знаешь, как в нашей семье относились к Петру Георгиевичу…
— Спасибо, — перебила она. — Благодарю вас… Анна Петровна, мне нужно связаться с Юлей, у меня до сих пор лежат ее нотные тетради.
— Сейчас продиктую номер… Ах, да… — спохватилась Рубчинская, — ведь Юлечка теперь бывает у нас чаще и… сейчас соображу… Как раз сегодня ждем к обеду.
— Пусть обязательно позвонит мне. Передадите, не забудете? Она знает — куда.
— Непременно передам.
— До свидания.
Как только она повесила трубку, сейчас же позвонил встревоженный Никита. Обрадовался, сказал, что разыскивал ее повсюду и страшно беспокоился. Леся предложила зайти, но он ответил — сейчас не получится, занят до пяти. Договорились встретиться в шесть у кладбища.
Старые «Буре», висевшие в кухонном простенке, отбили полдень. «Только бы не заснуть», — подумала Леся. О еде она даже не вспоминала. Чтобы не поддаться тупой сонливости, сменяющейся ознобом и возбуждением, она взяла стул и уселась с книжкой прямо в прихожей — рядом с телефоном.
Там ее и застал звонок Юлии.
— Мне срочно нужно увидеться с тобой, — проговорила Олеся.
— Сейчас приеду.
— Буду ждать.
— Только я не одна. Со мной племянник. Соне понадобилось уйти, и она еще накануне попросила меня погулять с мальчиком. У нас машина с шофером — на пару часов. Мы мигом…
Олеся опустила тяжелую трубку на рычаг старого аппарата и впервые с тех пор, как узнала о гибели Петра, попробовала улыбнуться.
Получилось неважно. Словно мышцы лица начисто забыли, как это делается.
Часть вторая
1
На пороге стоял Ярослав Сабрук.
— Дожили, — пробормотал он, протягивая Юлии дрожащую руку. Голос, низкий, обворожительный, тоже подрагивал и не слушался. — Черный день, а вокруг — пустыня. Жена со своими поклонниками хороводится, ей и дела нет, в театре ни пса… Ты уж прости, что без звонка, как варяги.
Она посторонилась, чтобы впустить нежданного гостя, когда из-за плеча режиссера на нее бешено сверкнули желтые глаза Михася Лохматого. И он здесь!
Вот тогда-то и началось…
Об этом тяжелом, мучительно памятном дне, который продолжился безобразным скандалом, учиненным Михасем, а закончился размолвкой с мужем, Юлия Рубчинская рассказала сестре, сутки спустя приехавшей из Парижа повидать родителей.
Случай был особый, и Юлия получила разрешение остаться на ночь у своих. Уложив Сониного двухгодовалого Макса, сестры устроились в полутемной гостиной на зачехленном диванчике. Анна Петровна, без сил от слез, волнений и бесконечных разговоров вперебивку, сразу же после ужина ушла в спальню.
Настоящая фамилия Михася была Соснюра. Псевдоним Лохматый появился на обложке его первого поэтического сборника. Давным-давно он числился студентом юридического факультета, потом все бросил, надолго исчез и объявился в городе только в двадцать третьем. Об этом периоде своей биографии он предпочитал не распространяться. Семья Михася — отец, мать, тетка и две старшие сестры с мужьями — уехали сразу после революции. Дом был конфискован и битком набит чужими людьми, и ему пришлось поселиться в пустовавшей пристройке, где раньше хранили уголь. Там он и прижился.
Михась никого не искал, тем более, что с отцом, в прошлом присяжным поверенным, коллегой Дмитрия Львовича, порвал все отношения еще до своего исчезновения. Казалось, ему никто не нужен, ни до кого ему нет дела, но к Юлии, которую он знал с детства, Лохматый питал симпатию. Правда, с тех пор, как она вышла замуж, перестал здороваться и отворачивался при встречах. Году в двадцать пятом, кажется, он принес ей в подарок тощую серую книжицу; стихи под обложкой оказались отличные — с безуминкой, неожиданно свежие, безусловно талантливые, — и Юлия только отмахивалась, слыша от общих знакомых, что Михась беспробудно пьянствует и вот-вот погибнет. Окончательно пропасть поэту Лохматому не дал Петр Хорунжий…
— Было обидно, — жаловалась Юлия. — Я, Соня, давно смирилась со страхом, презрением, косыми взглядами, даже с плевками за спиной. Будто один Балий исчадие ада, а вокруг порхают белоснежные ангелы. Без изъяна и порока. Но вчера Михась с цепи сорвался. Только и сыпалось: «В геенну, анафема!.. Все вы взвешены и найдены легкими…» — и прочее в таком же роде. У него библейский период, начитался пророков. Но когда он накинулся на отца с обвинениями в пособничестве содомской власти, я не стерпела.
— Лохматый не в себе, ему простительно. Пьющий все равно что больной, — вздохнула сестра.
— Да почему простительно? — возмутилась Юлия. — Почему? Сабруку шагу ступить не дают, на корню режут все, за что он ни возьмется, и ничего, ни-че-го не прощают с тех пор, как он поддержал Хорунжего в той писательской сваре! Почему все винят своих же собратьев — писатели, художники, музыканты, профессора, инженеры, юристы? Я, Соня, не понимаю единственного: за что они ненавидят друг друга? Будто и в самом деле дьявол орудует: смотри — только начнет человек стоящее дело, книгу, картину, да просто совершит достойный поступок, и тут же — потеря работы, средств существования, шельмование, арест. Все откладывается на много лет, если не навеки. Адская чехарда: муки, болезни, несчастья как из рога изобилия, потеря близких, смерть…
— Успокойся, дорогая моя!
— Не успокоюсь! С кем мне еще поговорить… Вся грязь всплыла на поверхность и бурлит, пенится, пользуется малейшей возможностью, чтобы зацепиться, закрепиться, приспособиться… А Балий… Ну, взял он меня. Загнал в угол и взял. Что мне оставалось? И Михась в присутствии наших несчастных родителей, за столом, накрытым из последнего, швыряет мне в лицо: «Отечески и в последний раз разъясняю: ты, Юлька, спуталась с главным бандитом. Мой старикан, умник, его нутро разглядел еще в те времена, когда твой Балий киевской чекой заправлял, и как только его сюда перевели, дал деру вместе со всем семейством…» Отец поднялся и молча ушел к себе, мама едва не разрыдалась, а я после всего этого — ты не поверишь — отправилась вместе с этими двумя… Нет, не хочу об этом, — Юлия попыталась выдавить из себя усмешку. — Как поживает твой Филипп?
— В той же поре. Борец за всемирную справедливость. Рвался сюда, но в посольстве дали понять, что по эту сторону границы его не ждут. Или наоборот — ждут с нетерпением. Европа тоже свихнулась, повсюду тревожно. Будто мир накренился да так и застыл. А с Филиппом у нас в последнее время разногласия. Невозможно без конца слушать весь этот бред. Его восхищение Сталиным, презрение к старым эмигрантам, попытки вернуться в Москву, строить демократический социализм… Я этого не понимаю… Скажи, неужели за все эти годы от Олега не было никаких известий?
— Ничего, Соня.
— А Рона? — вдруг оживилась сестра. — Вот с кем бы хотелось повидаться! В Париже по ночам, когда малыш уже спит, а Филипп где-то пропадает, я без конца вспоминаю нашу с ней юность. Здорова ли ее мама? Они живут все там же? С того времени, как мы уехали, я всего однажды видела Рону — каких-то две-три минуты, в Берлине, на Центральном вокзале. Мы с Филиппом спешили на поезд, а они с отцом только что прибыли варшавским экспрессом… Пять минут слез, только и успели обменяться адресами, но она на мои письма ни разу не ответила.
— Будь осторожнее с письмами, Соня. И сейчас, и впредь. В тот год Рона познакомилась с немцем, сотрудником консульства. Потом они поженились, и он увез ее с собой. Звали его Дейч Геккен. Через год Рона вернулась — примерно как ты, погостить. Тут их всех и арестовали — отца, мать и дочь. По делу буржуазно-националистической профессуры. Рону отправили в Киев — основное следствие велось там — и поставили перед выбором: или она расторгает брак и остается тут, или сдает паспорт СССР и едет в Германию, но на неких условиях… Одним словом, пытались вербовать. Шпионить она отказалась. Вернулась в Харьков и дождалась освобождения родителей. Больше я ничего не знаю. Мне категорически запрещено встречаться с кем-либо из