Моя сумасшедшая — страница 54 из 61

Ей помогала Женя, а позже — студенты, университетская молодежь. Удалось разыскать в Подмосковье то, что осталось от семьи Сильвестра. Дарина умерла, девочки повыходили замуж и жили каждая своим домом. Остатки отцовского архива они разделили поровну и тряслись над каждой бумажкой, написанной его почерком. Племянница вызвалась поехать и снять копии с писем, однако возникло неожиданное препятствие: восстала Зинаида, заявив, что дочь мостит себе прямую дорожку в зону. «Что за кровь у этих Светличных, зачем рыться в прошлом?» — возмущенно восклицала она со слезами на глазах. Сошлись на том, что Женя никуда не поедет и будет помогать тетке в ее поисках.

Отозвался отец Василий — он вернулся из заключения в пятьдесят третьем и через год снова загремел в те же края. Собирая сведения по крупицам, Майя повсюду искала след священника, который был дружен с Юлиановым. Конверт без почтовых штемпелей и обратного адреса, на котором стояло ее имя, принесла племянница, добавив, что письмо прибыло из Львова, а как — знать ей ни к чему.

К этому времени Женя, вконец рассорившись с Зинаидой, ушла из дома и лишь изредка наведывалась к Майе — перекусить или по делу. Расспросов она избегала, в особенности если речь заходила о ее новых знакомых.

В конверте оказался сложенный вдвое листок плотной бумаги с храмовой печатью. Некто, очевидно духовное лицо, просил ее по возможности больше не тревожить отца Василия, человека престарелого и больного, живущего на поселении, и в любом случае соблюдать осторожность. Его судьбой занимаются, и, с Божьей помощью, появилась надежда. Хлопоты и запросы в инстанции с ее стороны могут только отсрочить окончательное освобождение.

Это показалось Майе странным, но отец Василий в письме, вложенном в тот же конверт, все объяснил. После возвращения во Львов из ссылки, куда отец Василий угодил по доносу в тридцать девятом, неосторожно явившись в Харьков, чтобы повидаться с близкими людьми, его снова арестовали, обвинив на этот раз в распространении «националистической пропаганды». Он склоняется к мысли, что подобное обвинение в тридцать третьем предъявили и Павлу Юлианову. Кроме того, отец Василий писал, что летом того же года его и Марьяну Коваль, жену Казимира Валера, спасла от ареста Юлия Рубчинская. Он благодарил Господа, который привел его к встрече с этой мужественной женщиной еще во времена первой его отсидки и дал ему возможность в меру сил ее поддержать. Юлия до сих пор в лагере, хлопотать о ней некому. Муж ее расстрелян, о родителях, брате и сестре ничего не известно. Изредка приходят письма — далее следовал адрес. Зимы на Колыме страшные, однако она пока держится. Он также не теряет надежды на возвращение, а если не придется, готов предстать перед Богом с чистой совестью. За сим — благословение и братский поцелуй…

Майя отложила письмо. Вот, значит, как повернулась судьба Юлии…

Писать запросы и ходить по инстанциям ей было не в новинку, но лишь глубокой осенью пятьдесят восьмого года Юлия Рубчинская, освобожденная из ссылки с неимоверными усилиями, постучалась в дверь ее квартиры, и остаток жизни они провели вместе, больше не разлучаясь.

До того самого, третьего по счету, инфаркта, от которого Майя умерла спустя десять лет, так и не обнаружив никаких следов Павла Юлианова.


Юлия добиралась до Новосибирска из последних сил. Держало ее чудо — благодаря каменному упорству маленькой и хрупкой Майи Светличной она не только получила свободу, но и узнала, что жива Олеся Клименко. Еще одним чудом была погода — конец сентября выдался небывало теплым для этих краев, а у Юлии из вещей остались лишь старая кофта, синее суконное платье да пара поношенной обуви.

Освободили ее вчистую. Без жилья, без средств к существованию, в полной неизвестности о родных. В потайном кармашке ее вещмешка было зашито немного денег, киевский адрес Майи и золотая цепочка с крестиком, которую удалось сохранить.

Поздним вечером Юлия позвонила в дверь, обитую коричневым дерматином, на третьем этаже дома в центре города. До того, с тяжело бьющимся сердцем, она выкурила папиросу в скверике перед серым уродливым домом и немного посидела на скамье, пока не нагрянула ватага шумных подростков в форме ФЗУ. Кнопка была единственная, над ней — эмалированная табличка: «Квартира 25. Орлов Н. А.»

Юлия отдышалась и нажала. Никита ей и открыл — она его узнала сразу, будто и не прошло двадцать с лишним лет с тех пор, как она в последний раз помахала ему на прощание с подножки пригородного поезда. Он был одутловат, в очках и растянутой синей майке, плечи подняты — под мышками оголовки костылей, обтянутые для удобства шинельным сукном.

— Вам кого? — спросил Орлов, подслеповато моргая из темного коридора на тусклый электрический свет лестничной площадки. — Проходите, чего на пороге стоять-то?

Она не успела назваться, как позади Никиты внезапно возникла Олеся — в мужской рубашке в клетку, рослая, тоже слегка пополневшая, с рассыпавшимися волосами и настороженной улыбкой на смуглом тонком лице.

— Юля, Юлечка! — отстраняя Никиту, воскликнула Леся, будто они только вчера расстались.

Ни одна не заплакала — вплоть до самого отъезда Рубчинской месяц спустя.

Юлию поселили в тесной спаленке хозяйки дома, а Олеся перебралась в мужнину комнату, самую просторную. Но все вечера до поздней ночи они проводили вместе. Старший сын Олеси, Тарас, учился в Ленинграде, а младший, Артем, студент-медик, вечно занятый и упорно молчаливый, появлялся только за общим столом. «Ты довольна детьми? — однажды спросила Юлия. — Какие они, твои сыновья?» — «Разные, — отвечала Олеся, — Артему досталось: много болел, чуть не умер в войну, потому что был меньше и слабее старшего. Если бы не Тамара… Она неожиданно привязалась к внукам, потому и вытащила нас в сорок втором сюда, в Новосибирск. Ты не знаешь — она сразу не захотела оставаться на Урале. Уехала в Новосибирск, сделала карьеру и даже успела сходить замуж за третьего секретаря здешнего обкома. Я его никогда не видела, он скоропостижно скончался от сердечного приступа в тридцать девятом. А мать стала в городе важной шишкой, занимала ответственные посты и жила, довольная своим положением, со всеми благами и привилегиями, доступными перед войной… да и потом, в военное время, не бедствовала. Я ей благодарна — она спасла моих детей, а когда Никита вернулся в сорок шестом калекой, поселила всех у себя. Едва старший, Тарас, подрос, отношения у них испортились — он казался ей слишком шумным и любопытным, они бесконечно ссорились по любому поводу: политика, литература, его друзья, сталинская доктрина… Но надо отдать ей должное: хоть Тамара и не была добра, к тому же на старости лет стала совершенно нетерпимой и бесцеремонной, она не дала нам впасть в отчаяние, в особенности Орлову, которого война изувечила не только физически… Несколько лет подряд она нас всех просто содержала… — Олеся умолкла. — Моя мать вскрыла вены сразу же после доклада Хрущева. Не дожидаясь, пока его зачитают на собраниях в парторганизациях. Заперлась вечером у себя, написала идиотское высокопарное письмо и залила всю постель кровью. Хоронили торжественно, с музыкой и речами, по разряду старых большевиков. После ее смерти остались довольно большие деньги. Откуда? Я не задумывалась. Просто сразу же купила подержанный инструмент, сделала ремонт в ее комнате и стала давать уроки музыки… Ты спрашиваешь, довольна ли я мальчиками? Да. Они очень разные, но, кажется, будут хорошими людьми. Минимум потребностей, и знают, чего хотят».

В комнате, в прошлом принадлежавшей Тамаре, Олеся сменила все, вплоть до последнего гвоздя в стене. И все равно жить здесь было странно и тревожно. Окно выходило во двор, и лишь перед закатом косые багровые лучи солнца проникали сюда. Пианино, этажерка с книгами, пара основательно продавленных кресел, круглый стол под синей плюшевой скатертью, горбатый диван с овальным зеркалом в спинке. Над диваном — портрет молодого Хорунжего, фото: улыбающееся сухое лицо, ворот свитера, глаза, с одобрением следящие за каждым твоим движением.

По ночам комната заполнялась призраками.

Юлия так и не призналась Олесе в своей единственной любви. Не могла заставить себя произнести имени Казимира, да и что она могла бы сказать? «Помнишь, Лесенька, того художника, у него была мастерская в подвале где-то рядом с проспектом Сталина? Кажется, вы с Петром Георгиевичем бывали у него, когда он делал обложку к его книге… Я любила его. Он был всем в моей жизни, и я до сих пор не знаю, где он и что с ним…» Ей вовсе не требовался полный сострадания взгляд Олеси — такой же, как тот, каким смотрел на нее отец Василий.

Поразительная была встреча — будто на том свете. Вокруг бело, пустынно, сугробы в рост. В соседнем лесном квадрате работала мужская бригада, а ее послали за инструментом. Какой-то зэк неожиданно вышел впереди нее на трелевочную дорогу, пробитую в снегу, и она тут же узнала его со спины. Оба они были словно две тени на синем снегу. После того, как священник поведал о своих мытарствах, она все-таки спросила о Казимире Валере.

Отец Василий смутился: «Его жене, Марьяне, удалось спастись, а о судьбе Казимира ничего не известно. Гораздо позже, в начале тридцать девятого, я заходил в его бывшую мастерскую. Там поселилась многочисленная семья дворника-татарина. Самого хозяина я не застал, а от остальных не смог добиться ни слова».

Они увиделись со священником еще несколько раз, тайком, и каждое из этих свиданий казалось ей праздником.

Зато имя Вячеслава Карловича Балия она произносила с легкостью, с особым, едва скрываемым торжеством, словно утверждая: этого человека больше нет и никогда не было в ее жизни!

«Он ничего не смог со мной сделать, Олеся! — твердила она. — Понимаешь? Он мог насиловать меня, пытать, издеваться, мог бы и убить, но этого ему было мало. Он хотел, чтобы я боялась. Трепетала от звука его шагов, голоса, когда он входил ко мне комнату. А вот этого он как раз и не смог добиться… Осенью тридцать шестого я отвезла родителей в Москву. Отца должны были вторично прооперировать, наконец-то удалось устроить в нужную клинику. Неделю я прожила там, после чего пришлось вернуться. О том, что было дальше, я ничего не знаю. Ни о ком из них. Я могла бы не возвращаться к Балию, но возвращение было условием, я снова стала заложницей в обмен на их жизни, ведь отцу становилось все хуже и хуже, первая операция и лечение не помогли… А что творилось в Харькове! Балий твердо рассчитывал на перевод в Москву, вместо этого его оставили в Украине и назначили главой НКВД — дирижировать местными бесами… В шантаже ему не было равных, вдобавок он твердо заявил, что развода мне не даст.