уже произошло. Но я не понимаю, что будет происходить.
— Сегодня мы будем пробовать садиться и ходить.
Боже мой, неужели нельзя описать общую картину? У меня более масштабные цели, чем просмотр шоу Риджиса и прогулка до туалета.
— Ладно, но когда, вы полагаете, я вернусь к нормальной жизни?
Марта берет пульт, выключает телевизор и, прежде чем ответить, награждает меня суровым взглядом — такой я адресую Чарли, когда мне действительно нужно, чтобы он меня услышал.
— Возможно, никогда.
Мне не нравится эта женщина.
Мать разоблачила мою маленькую хитрость «отойди левее» и устроилась в кресле для посетителей справа от меня, словно нервная суетливая курица на гнезде с драгоценными яйцами. Пусть теперь у меня и нет медицинской отговорки, я по-прежнему пытаюсь делать вид, будто ее тут нет. Но мать сидит ровно посередине моего поля зрения, так что не видеть ее невозможно. И каждый раз, как я на нее смотрю, на ее лице появляется то озабоченное выражение, от которого мне вопить хочется. Полагаю, такое выражение естественным образом появляется у любого человека, вынужденного сидеть рядом со мной, или с изуродованным аварией безногим мотоциклистом из соседней палаты, или с молодой женщиной дальше по коридору, которую после родов хватил инсульт, так что теперь она не может даже произнести имя своего новорожденного ребенка. Этакое участие, смешанное с толикой ужаса и солидной порцией благоговейного страха, которое появляется у каждого, кто вынужден сидеть рядом с любым пациентом отделения неврологии. Не может быть, чтобы эта женщина действительно обо мне беспокоилась. Ей тридцать лет не было до меня дела. Так что, хотя это меня и раздражает, я понимаю, почему у нее такое выражение лица. Мне только не понятно, кто заставляет ее здесь сидеть.
Входит Марта и ставит на столик тазик из нержавейки.
— Хелен, можете сесть с другой стороны от Сары? — спрашивает она.
Мать подскакивает и исчезает. Может быть, я слишком поспешно вынесла Марте оценку.
— Ладно, Сара, ложитесь на спину и приступим. Готова? — спрашивает она.
И прежде чем я успеваю дать свое согласие на то, чем мы собираемся заниматься, Марта прикладывает сильную руку к моей щеке и поворачивает мне голову. А там опять сидит моя мать. Черт бы побрал эту женщину!
— Вот салфетка. Проведите ею вверх и вниз по ее руке, потом протрите ладонь и пальцы.
— Вторую руку тоже помыть?
— Нет, мы здесь не мытьем занимаемся. Мы пытаемся напомнить ее мозгу, что у нее есть левая рука, — посредством текстуры ткани, температуры воды и фиксации ее взгляда на руке в процессе. Ее голова будет стремиться вернуться в прежнее положение, и вы просто поворачивайте ее влево, как я сделала. Хорошо?
Моя мать кивает.
— Хорошо, — говорит Марта и поспешно уходит.
Мать вытаскивает салфетку из тазика и начинает протирать мне руку. Я это чувствую. Салфетка жесткая, а вода чуть теплая. Я вижу свое предплечье, запястье, ладонь, когда салфетка их касается. И все же, хотя я чувствую, что это происходит со мной, я будто смотрю, как мать моет чью-то чужую руку. Будто ткань на коже говорит мозгу: «Чувствуешь это? Это твое левое плечо. Чувствуешь это? Это твой левый локоть». Но другая часть мозга, надменная и намеренная оставить последнее слово за собой, все время возражает: «Не обращай внимания на этот бред! У тебя нет ничего левого! Лево вообще не существует!»
— Как ощущения? — спрашивает мать через несколько минут.
— Холодновато.
— Извини. Ой, погоди, не двигайся.
Она вскакивает и спешит в туалет. Я смотрю в окно на тюрьму и предаюсь фантазиям. Я гадаю, стала бы она бегать за теплой водой для меня, если бы я оказалась там, за решеткой. Без всякого предупреждения рука моей матери оказывается у меня на лице и поворачивает мне голову. Потом мать снова начинает тереть мою руку. Вода слишком горячая.
— Знаешь, — говорю я, — на самом деле, Бобу очень нужно приезжать на работу вовремя. Ему не стоит возить тебя сюда по утрам.
— Я приехала сама.
«Болдуин» расположен в центре колоссального транспортного торнадо — сюда трудно добраться даже самым отважным и бывалым бостонским водителям. Да еще и в час пик. И вдруг — моя мать.
— Правда?
— Я записала адрес в навигатор и делала ровно то, что мне рекомендовал женский голос.
— Ты приехала на машине Боба?
— В ней есть все сиденья.
Я чувствую себя так, словно пропустила важное совещание:
— Ты отвозила детей в школу?
— Ну да, чтобы Боб смог попасть на работу вовремя. Мы поменялись машинами.
— А…
— Я здесь, чтобы помогать тебе.
Я все еще пытаюсь осознать, что она отвезла моих детей в школу и ясли, а потом сама добралась из Велмонта в Бостон в час пик, и теперь мне надо уместить в голове и это сногсшибательное известие. Я пытаюсь припомнить, когда мать мне последний раз в чем-то помогала. Кажется, в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом — налила стакан молока.
Мать держит мою левую ладонь в своей, наши пальцы переплетены, и ощущение кажется знакомым и привычным, даже после стольких лет. Вот мне три года, и моя ладошка в ее руке: мама, когда помогает мне подниматься по ступенькам, когда мы поем «Кружим вокруг розы», когда я сажаю занозу. Ее руки всегда рядом — игривые, умелые. После того как умер Нейт, поначалу мать сжимала мою руку немного крепче. Мне семь, и моя ладонь в ее руке: когда мы переходим улицу, когда она ведет меня по заполненной автостоянке, когда красит мне ногти. Ее руки уверенные и надежные. Но вот мне восемь лет, и моя рука, должно быть, слишком неуклюжа, чтобы ее удержать, при этаком-то горе, так что мать просто выпускает ее. Теперь мне тридцать семь — и моя рука в ее руке.
— Мне нужно в туалет, — говорю я.
— Давай я позову Марту.
— Со мной все в порядке. Я сама могу сходить.
Впервые после аварии мне нужно встать и самостоятельно воспользоваться туалетом, и не знаю, почему я вдруг решаю, будто прекрасно с этим справлюсь. Может быть, потому, что чувствую я себя нормально и мне нужно пописать. Мне не кажется, что я воспринимаю только половину себя, половину своей матери или половину туалета. У меня нет ощущения, будто чего-то не хватает, — пока я не делаю первый шаг левой ногой.
Я не чувствую, как расположена моя левая стопа относительно пола, и не понимаю, согнуто мое колено или выпрямлено, а потом мне кажется, что она может быть вытянута слишком далеко, и после тошнотворной секундной паузы я внезапно ступаю вперед правой ногой. Но мой центр тяжести куда-то сместился, и в следующий момент я с грохотом валюсь на пол.
— Сара!
— Все в порядке.
Во рту — вкус крови. Наверное, я разбила губу.
— О господи, не двигайся, я сбегаю за Мартой!
— Просто помоги мне подняться.
Но мама уже за дверью.
Я лежу на холодном полу, пытаясь сообразить, как мне встать, облизываю разбитую губу и думаю, что, пожалуй, возвращение на работу может занять больше двух недель. Интересно, кто занимается набором в Гарварде вместо меня? Надеюсь, не Карсон. И любопытно, кто руководит ежегодными аттестациями. Это колоссальный проект. Я должна бы заниматься им прямо сейчас. В плече у меня что-то дергает. Интересно, где так задерживается мать.
После рождения Линуса мне стало достаточно сложно удерживать позывы. К большому раздражению Боба, я больше не могу «подождать, пока доедем», и мне приходится просить его остановиться по меньшей мере один раз, если мы едем больше часа. На работе я сразу выпиваю большую чашку кофе и потому нередко провожу последние десять минут часового совещания, постукивая под столом ногой, словно ирландский степист, и лелея отчаянный план пулей броситься в ближайший туалет, как только совещание закончится.
Я оставила иллюзии, что смогу самостоятельно встать, и сейчас все мои силы уходят на то, чтобы не описаться прямо здесь, на полу. К счастью, мой мочевой пузырь — или на каком там органе я сосредоточиваюсь — находится посередине меня, а не где-нибудь слева. Я молюсь, чтобы не чихнуть.
Наконец вбегает моя мать, за ней Марта. Мать жутко бледна и словно не в себе. Марта, уперев руки в бедра, разглядывает меня и сообщает:
— Это было безрассудно.
Пожалуй, я могу сейчас сказать или сделать что-нибудь действительно безрассудное, однако эта женщина отвечает за мое лечение и уход, а мне надо попасть в туалет, пока я не описалась, и вернуться на работу, пока я ее не потеряла, так что я закусываю окровавленную губу.
— Я должна была ей помочь, — говорит моя мать.
— Нет, это не ваша работа, а моя. В следующий раз нажимайте кнопку вызова. Давайте я буду врачом, а вы будьте матерью.
— Хорошо, — отвечает мать так, будто дает торжественную клятву.
«Будьте матерью». Как будто она представляет, что это значит. «Будьте матерью». Эти два слова одновременно и раздражают меня, и смешат, но также задевают во мне какую-то чувствительную и болезненную струнку. Но более всего они меня отвлекают, и я делаю на пол огромную лужу.
Глава 11
Сейчас раннее утро: еще не приносили завтрак, никто из терапевтов не пришел со мной работать, — возможно, даже дети дома еще не оделись. А Боб уже здесь.
— Видишь меня сейчас? — спрашивает Боб.
Я вижу тюрьму, окно, кресло для посетителей, телевизор.
— Нет, — отвечаю я.
— Поверни голову.
Я поворачиваю голову. Теперь видно только тюрьму.
— Нет, в другую сторону.
— Другой стороны нет.
— Есть, есть. Поверни голову налево. Я стою там.
Я закрываю глаза и представляю Боба. В моем воображении он одет в черную футболку с длинными рукавами и круглым вырезом под горло и джинсы, пусть даже Боб никогда не ходит на работу в джинсах. Он небрит, руки сложены на груди. Открываю глаза и поворачиваю голову — вижу тюрьму.
— Не могу.
— Да можешь. Это легко.
— Не легко.
— Не понимаю, почему ты просто не можешь повернуть голову.
— Я повернула.