- Я искренне хочу с вами работать,- сказал я откровенно.- Я ценю ваш вклад в картину. Но я в жизни не уничтожал документов, какого бы содержания они ни были, не сделаю я этого и сейчас.
- Но после такого собрания как мне и Белле Мироновне продолжать работу?
- Если мы будем работать честно, без интриг, протокол собрания будет забыт. Никто о нем никогда и не вспомнит. Если мы будем дружно работать! Не оскорбляя, не интригуя друг против друга.
Урусевский вынужден был согласиться. Не скажу, что интриги совсем прекратились, но они были для меня неопасными. Несколько раз Урусевский возвращался к разговору об уничтожении протокола собрания, но с тем же результатом.
Забегая вперед, скажу, что я всегда был благодарен Урусевскому за то, как он снял "Сорок первый". После окончания картины мы относились друг к другу довольно тепло, Урусевский был талантливым живописцем. Я пропагандировал его живопись. Добился для него мастерской. Часто бывал у него дома. Наши подъезды находились по соседству. У нас обнаружилась общая любовь к Маяковскому, и мы дружно беседовали о поэзии. Единственным предметом спора между нами был спор об "изобразительном кинематографе". Он считал, что кинематограф - это искусство изображения, и хотел практически доказать это. Я придерживался другого мнения и старался уберечь его от ошибок, но не уберег. Его фильм "Я - Куба", шедевр по изображению, был забыт вскоре после его появления на экране. Фильмы, на которых он стал режиссером, были неудачны и не пользовались успехом. После его неожиданной смерти Белла Мироновна Фридман попросила меня быть главой комиссии по увековечению памяти Урусевского. Я выполнил эту просьбу с энтузиазмом. Я по-настоящему любил Урусевского, понимал его жизненную трагедию, уважал верность ему Беллы Мироновны, каждый день посещавшей его могилу. Она безумно любила Сергея Павловича, но эта безумная любовь часто была причиной его трагедий.
Судьба "Сорок первого" сложилась не просто. Когда я привез материал картины, меня вызвал Пырьев.
- Ты снимал картину не по сценарию? - спросил он строго.
- Да,- ответил я.
- Почему?
- По-моему, так лучше.
- Сядь на мое место.
Я не смел этого сделать.
- Сядь! Мать-перемать! (Пырьев был искусный матерщинник.)
Я сел на место директора.
- Я тебя вызвал с Украины, я взял на себя ответственность, поручив тебе сложный фильм, лучшие люди кинематографа утвердили тебе сценарий. А ты, мать-перемать, уезжаешь в пустыню и снимаешь не по сценарию? Так-то ты меня уважаешь!
- Посмотрите материал, по-моему, так лучше.
- А ну слезь с этого места и вон из кабинета!
Освобождаю директорское место.
- Иван Александрович, посмотрите материал. По-моему, так лучше.
- Вон из кабинета!
Направляюсь к двери, у дверей стоит стул. Сажусь на этот стул. Упрямо заявляю.
- Не уйду, пока вы не посмотрите материал.
- Ну, ты упрямый хохол...
- Я знаю человека еще более упрямого, чем я...
- На меня намекаешь? Заслужить надо, кошечка! Вон из кабинета!!!
По состоянию Пырьева понимаю: надо уходить, иначе дело дойдет до драки. Ухожу в монтажную. Занимаюсь монтажом. Появляется директор группы.
- Поздравляю, нас отдают под суд...
- За что?
- За переделку сценария, за перерасход средств.
- Пусть судят.
- Тебе "пусть судят", а Марьяну Рооз уже допрашивают. Что снято по сценарию, утвержденному худсоветом, а что самовольно.
Приходил дознаватель и ко мне, отмечал в сценарии, что я снял самовольно. Сверял с показаниями редактора Марьяны Рооз. Лицо важное: ни улыбки, ни лишнего слова. Будет суд. А пока я монтирую.
Режиссер-дебютант, монтируя свой фильм, если он не самовлюбленный болтун, видит в фильме только досадные недостатки и старается исправить их монтажом. Но вот монтаж закончен и наступает этап тонирования. Материал, обогащенный словом и музыкой, на твоих глазах оживает и начинает "дышать". Это ни с чем не сравнимая радость. Ты понимаешь, что фильм живет. Это как радость при рождении ребенка. Фильм живет!
Теперь предстоит отдать его на суд худсовета, и снова тебя начинают терзать сомнения, страхи, опасения. Тебе-то кажется, что фильм живет, а вдруг ты ошибаешься? Вдруг посторонний глаз заметит в нем ошибки и признает его калекой? Но делать нечего, и ты отдаешь свое детище на строгий суд худсовета.
Решаю, что не пойду в просмотровый зал. Буду ждать решения в вестибюле. Сегодня здесь пусто. Никто не полезет к тебе с утешениями, рассуждениями, расспросами. Сижу и жду свою судьбу. Из просмотрового зала доносятся последние аккорды музыки. Фильм кончился. Сейчас меня пригласят, и начнется... Я готов ко всему. Я жду, но никто меня не приглашает, волнение нарастает.
Но вот открывается дверь, и в ней появляется Пырьев. Лицо бледное. Решаю: будет ругать - оправдываться не буду.
Пырьев подходит ко мне, обнимает и целует в щеку. Фильм принят, понимаю я. С трудом удерживаю слезы.
- Пойдем,- говорит Пырьев.
Он взволнован.
Как пьяный плетусь за ним в кабинет. Пырьев открывает ящик стола и отдает мне бумажку, сложенную вчетверо.
- Храни,- говорит он,- как документ величайшей человеческой подлости.
Выхожу из кабинета и только сейчас разворачиваю бумажку. Это донос. Больно жалят душу слова: "Под этой грязной белогвардейской стряпней я не поставлю своего честного имени. (Г. Колтунов)".
Вспоминаю свой последний разговор с ним после просмотра материала:
- Гриша, вы принципиальны, но и я принципиален. Мы писали с вами сценарий, но я не отдам вам половину гонорара, я не отдам вам и четверти. Вам не поможет и то, что вы выбросили все мои эпизоды. Официальный автор сценария я.
- Я на ваш гонорар и не рассчитывал,- отвечал я.- У каждого своя принципиальность. Вы заботитесь о гонораре, я о фильме.
Теперь мне этот разговор становится еще противнее. Донос мог погубить меня.
Встретившись с Колтуновым у кассы, - я шел из столовой, а он получал гонорар - я сказал:
- Вы написали на меня политический донос. Вы негодяй.
- Неправда! Это клевета! - крикнул он, так, чтобы слышали окружающие.
- Врете! Я читал ваш донос,- сказал я тоже громко, чтобы слышали окружающие.- И я обещаю вам: каждый раз, когда речь зайдет о "Сорок первом", я буду цитировать строки вашего доноса.
Это обещание я выполнил.
Недавно, когда мне исполнилось семьдесят пять, я пригласил на праздничный ужин своих друзей и жен тех, кого нет уже с нами. Я никогда не устраивал себе всесоюзных юбилеев ни в Доме кино, ни в других посещаемых местах. Мне претят комплименты и подношения, пусть о моей роли в кино говорят мои фильмы. И вот одна из вдов моих товарищей, побывавшая недавно в Одессе, выступила с тостом, призывающим меня простить старику Колтунову его донос. "Это его слезная просьба",- сказала она.
Я вовсе не злопамятен. Я храню в своем архиве не один донос, но ни с кем из доносчиков я никогда не сводил счеты. Я даже не подавал вида, что знаю о них. Но Колтунова я простить не могу. Его донос имел политический характер, мог навсегда погубить меня в самом начале моей карьеры художника. Человек должен отвечать за свои поступки.
На "Мосфильме" успех "Сорок первого" приписывали Урусевскому, и я не оспаривал этого мнения. Не желал выглядеть смешным. Однажды в троллейбусе несколько молодых людей, севших, как и я, у "Мосфильма", стали говорить о "Сорок первом". Я, естественно, прислушался к их разговору. Они хвалили картину, и это было мне приятно.
- А кто снял этот фильм? - спросил один из собеседников.
- Говорят, какой-то парень из Киева.
- "Парень"! - возразил другой.- Там был Урусевский! А этот говнюк, говорят, теперь ходит гоголем...
- Вы не знаете его? - обратились они ко мне, заметив мою заинтересованность.
- Знаю,- ответил я.
- Что он из себя представляет? Правда, говнюк?
Что я мог на это ответить? Решил доставить людям удовольствие.
- Говнюк,- охотно согласился я.
Мне нравилось мое положение. Радовало то, что фильм удался, что я приступаю к работе над новым фильмом, что я получил комнату в коммунальной квартире. Не могу сказать, что я был совершенно безразличен к вопросу авторства, но я был молод и увлечен работой. А признание, думал я, придет само собой. К искусству кино я относился почти религиозно. Я считал, что фильм - это поступок, и стремился снимать так, чтобы не стыдиться своих поступков.
Я думал, что у меня все впереди, надо только не врать своим зрителям, разговаривать с ними доверительно и честно, не брать на себя роль учителя, а рассказывать о жизни, о людях правду. Люди, считал я, живут в обстановке быта. Быт заедает их, и они не замечают красоты, таящейся вокруг. За деревьями не видят леса, не понимают, как прекрасен мир, не умеют отличить добро от подлости, а искусство очищает жизнь от быта и, не украшая ее, говорит о жизни правду. Вот почему правда искусства выше правды жизни.
Премьера новой картины была назначена в старом Доме кино в гостинице "Советская". Когда я пришел туда и поднялся по лестнице в несколько ступенек ко входу, меня остановили билетерши и потребовали билет. Я сказал, что я режиссер этого фильма. Билетерши осмотрели мой старенький костюм и так оттолкнули меня от двери, что я пересчитал все ступеньки. Но Урусевский и Белла уже увидели меня и распорядились, чтобы меня пропустили. Урусевский был в черном вечернем костюме и с бабочкой, Белла в вечернем платье. Рядом с ними я выглядел беспризорником, и поздравления с премьерой принимали они.
Режиссер Столпер, возвратившись из экспедиции (он снимал фильм "Далеко от Москвы"), попросил показать ему "Сорок первого". Мы с Валентином Ежовым тоже пришли на просмотр: хотели увидеть, как отнесется к картине пожилой маститый режиссер. Пришел на просмотр и Григорий Васильевич Александров, возвратившийся из командировки. Когда окончился фильм, Столпер долго сидел молча. Потом повернулся к нам и спросил у Ежова.