Моя война. Писатель в окопах: война глазами солдата — страница 30 из 32

В больнице Астафьев мне скажет: «Думаю, что неблагодарность – самый тяжкий грех перед Богом. И могу сказать, что большую часть своего писательского времени я потратил на помощь другим». Вот, выходит, мы его и “отблагодарили” за все сделанное под самый конец…

Кем я был для Астафьева? Никем. Случайным прохожим, которому судьба подарила три разговора с сибирским праведником из Овсянки. И к этим разговорам я мысленно возвращаюсь все чаще и чаще. И помню я все в мельчайших деталях.

2001 год. На красноярском рынке покупаю фрукты для хворающего Астафьева. Мне их заворачивают в местную газету. На черном фоне крупным шрифтом написано: «Виктора Петровича Астафьева представлять широкому читателю не нужно. Он самый читаемый сегодня русский писатель». С удивлением рассказываю парню продавцу, как неожиданно все соединяется. Продавец смотрит на меня и не понимает. Об Астафьеве ничего не слышал…

Вспоминая, какой литературой завалены книжные магазины, смотрю на дату выпуска газеты. Но газета почти свежая…

Я захожу к Астафьеву в больничную палату. Палата одноместная, но без излишеств. Он уже встал, после сна. Приглашает: «Проходи, садись, я сейчас». А сам подсаживается к столу и низко-низко над ним склоняется. Так низко, что вначале я даже не понимаю, что он там делает. Вижу только, как быстро-быстро обеими руками что-то перебирает, да так торопливо и сноровисто у него это получается, что мне он тут же начинает напоминать бурундучка, на валежине разлущивающего шишку. И не поворачивая даже головы в мою сторону, говорит: «Люблю кедровые орешки. Слабость к ним питаю… Не сильно торопишься?»

Я вдруг ловлю себя на чувстве неловкости. «Сибирские семечки» он продолжает щелкать с какой-то удивительной детской непосредственностью, так увлеченно и с такой радостной искренностью, как будто и нет никого рядом.

Так бывает, когда зайдешь неожиданно в комнату и застанешь человека за каким-то простым, сокровенным занятием. Хочется побыстрее, тихонечко уйти, пока тебя не заметили…

«Рассказывай!» – просит меня Астафьев. Я начинаю, как мне кажется, с самого приятного. Рассказываю, что возвращаюсь из Енисейска и что в поселке Подтесово хотят назвать его именем новую, современную школу. Астафьев отстраняет кедровые орешки и протестующе машет руками:

– Не надо всей этой мишуры. И почестей мне достаточно, и место есть свое в литературе… Не нужно этого. Хотя и с добротой отношусь я к подтесовцам… Не раз бывал там…И помогал им…Меня по такому же поводу библиотекари в родной Овсянке одолевали. Знаешь, как одолевали!? О-о-о! Но при жизни чтоб моим именем называть.… Нет, не прилично это. Потом… Потом делайте, что хотите…

Из письма В.П. Астафьева жене. 1967 год: «Как жить? Как работать? Эти вопросы и без того не оставляют меня ни на минуту, а тут последние проблески света затыкают грязной лапой…Настроение ужасно. Мне хочется завыть и удариться башкой о стену. Будь же проклято время, в которое нам довелось жить и работать!..

Нас ждет великое банкротство, и мы бессильны ему противостоять. Даже единственную возможность – талант – и то нам не дают реализовать, употребить на пользу людям. Нас засупонивают все туже и туже…Руки опускаются. И жаль, что это ремесло невозможно бросить».

К моменту нашей встречи Астафьеву исполнилось семьдесят семь лет. И я разговаривал с человеком, который не просто прожил целую эпоху, а сумел еще и осмыслить прожитое. Редко кто берется за такую тягостную и неблагодарную работу.


– Виктор Петрович, однажды Вы сказали: «Главное, чтобы душа была в мире с людьми и с самим собой, а дело было у каждого такое, чтобы забирало целиком». Но у Вас, не очень-то получалось жить со всеми в мире…

– У меня с умными людьми всегда складывались добрые отношения, потому что умею их слушать. Я у Твардовского был пятнадцать минут и больше его слушал, чем сам говорил. Во все уши слушал. Хотя мое время для встречи с ним было очень ограничено. Может, те пятнадцать минут я и отрабатываю теперь всю жизнь. Кто знает…

Вообще, на встречи с умными людьми мне везет. И думаю, что их – порядочных и культурных – надо искать и открывать. А открывши, успевать больше слушать и перенимать. Радоваться, что даром отдают… Нужно научиться не упускать счастливых минут драгоценного и редкого общения с ними.

Сейчас в провинции, в нашей Сибири, по-настоящему образованным, культурным людям живется очень трудно… Я знаю таких, им – очень тяжело. Они находятся в изоляции. Они – сами с собой. Обществом не востребованы.

– У вас была возможность остаться в Москве, но вы всю жизнь прожили в провинции. Тем не менее, другим писателям советовали пожить в столице, «называя это необходимым благом»…

– Москва дала возможность прикоснуться к сокровищам культуры, но жить там постоянно… Нет! А провинция мне помогла остаться самим собой. Остался ли бы я таким в Москве, при моей мягкотелости, – не уверен.

– Вы, сумевший столько пережить и добиться всего в одиночку, так легко говорите об этом …

– Ну а чего уж тут скрывать…Тем более, знаю, о чем говорю: два года я учился в Москве на Высших литературных курсах. Да, были очень заманчивые предложения. Например, рабочая должность секретаря Союза писателей. Для этого я должен был написать хвалебную статью на роман одного нашего классика, родом, кстати, из Сибири. Вот… Я ему сказал: «Книга уж больно толстая, мне не осилить ее со своим одним “гляделом”. (У меня с войны фактически один зрячий глаз остался.) А он говорит: «А ты не читай. Ты ее мельком по диагонали пробеги, лишь бы потом «красных» с «белыми» не спутать». «Нет, – говорю, не буду – ни читать, ни писать». – «Ты подумай, ведь квартиру хорошую тебе дадим. Должность приличная. Да и Москва, все-таки!». Подумал!

Предлагали стать заведующим отделом прозы в журналах: «Смена», «Октябрь», «Дружба народов»… Но это же самая пьющая должность! Каждый приходит и, чтоб как-то увеличить шанс напечататься, притаскивает поллитру. Я бы давно спился из-за своей безотказности. Как это произошло с большинством наших провинциалов, которые давно уже лежат по окраинам Москвы на кладбищах. Это Шукшин похоронен на Ваганьковском, да еще несколько человек с периферии! Все остальные – на погостах, заросших крапивой. Там бы и я, наверное, лежал.

– После провинции Москва как бы давала возможность похлебать сладкую жизнь ложкой … Редко кто упускал такой шанс…

– Я сам себя стал по-настоящему осознавать только в зрелом возрасте. Поэтому раньше, в Москве, запутал бы свою жизнь полностью и наверняка потерял бы семью. А так худо-бедно, но мне ее удалось сохранить. Пятьдесят пять лет, как мы живем с моей Марьей Семеновной. Подумать дико, сколько мы уже вместе! И она у меня, и друг, и помощник, и хозяйка хорошая, настоящий домашний эконом. Этим я могу похвалиться!

Вообще, мне всю жизнь казалось, что на всем белом свете командую только одним человеком: своей бабой. И вдруг, в пятьдесят лет, понял, что глубоко заблуждался, – это она руководила мной, а не я ею…


Первый рассказ Астафьева вышел в свет со скандалом. Только начал он публиковаться с продолжением в «Чусовском рабочем», как его тут же запретили. Возмутилась одна «блюстительница нравов». Из себя ее вывели слова: «Мало нашего брата осталось в колхозе, вот и стали мы все для баб хороши». Астафьеву «приписали оскорбление советской женщины», названной «некультурно – бабой… Советский солдат, мол, не может так грубо говорить»… Спасла почта читателей. Всех интересовало: чем же закончится рассказ? С задержкой, но продолжение допечатали.

Примечательно, что это была первая «ласточка» из полувековой череды поношений Астафьева за использование «лапотного языка», от которого, по ощущениям некоторых критиков, нестерпимо несло «онучами и щами».

Л.М.Стенина, Москва (из письма Астафьеву): «Достаточно прочесть хотя бы один Ваш рассказ, чтобы понять, что Вы – Человек необыкновенно честный, чистый, много переживший, незамутненный, несмотря на то, что выпало Вам в жизни испытать. А Ваша «колючесть» – от нежного и уязвимого сердца. Когда-то, по-моему, у Гейне, я вычитала такую фразу: «Его сердце было окружено колючками, чтобы его не глодала скотина».


– Виктор Петрович, какую роль в вашем становлении сыграла природная закваска?

– У меня мама очень умной была. Папа, хоть и был всяким, но тоже личностью был. Это – одно. Второе – я очень рано начал читать. И Бог наградил хорошей памятью. Видимо не зря.

Я читал и размышлял. Ведь можно много читать, читать, читать… И как солому: жевать, жевать, жевать… И все, как у коровы, – через кишечник и дальше. А можно и через голову. Вот у меня что-то в ней застревало.

И я теперь понимаю, что с раннего детства во мне здорово «застревало» еще и чувство благодарности. Так сложилось, что рос я сиротой, и каждый доставшийся мне «кусочек» редкой радости запоминался. Во мне до сих пор осталась острая потребность отзываться на добро.

Думаю, что неблагодарность – самый тяжкий грех перед Богом. И могу сказать, что большую часть своего писательского времени я потратил на помощь другим.

Мне тоже помогали в начале моего творческого пути, и я помогал и помогаю другим. Навыпускал, как говорится, из-под своего крыла массу пишущих. Написал также уйму предисловий к «чужим» творениям. Иногда, сегодня признаюсь в этом, писал и предисловия к заведомо плохим книжкам.

– Так было трудно отказывать просящим?

– А как откажешь?! Когда человек больной или так сложилась судьба…У нас-то жизнь тяжкая всегда была, и повод для сострадания все время находился… И не в силах я был иногда отказать. Пожалеешь пишущего… А потом мне говорят: что ты такое говно окрылил своим предисловием?! А ты знаешь, что у этого «говна» – душа золотая, да вот талантишка – маленький. Но семье его там, где-то в Рязани, жить не на что… Вот и помогал опять же из-за этих обстоятельств…

Очень многим я дал и рекомендации для вступления в Союз писателей. И по этому поводу плевки в ответ тоже получил. За жизнь – четыре, может – пять.