Примечательно, что Астафьев, свою поддержку другим связывал со своей «безотказностью». Шутил: «Хорошо, что не родился женщиной, а то бы по рукам пошел…». Кое-кто такие его ссылки на «мягкотелость» принимал за чистую монету.
Постыдное письмо против А.И. Солженицына в 1970 году подписали многие знаменитые литераторы. Астафьев (к тому времени он уже был членом правления Союза писателей) это «клеймление позором зарвавшегося отщепенца» не поддержал. Хотя прекрасно знал, что только послушное раболепие могло обеспечить безбедное существование.
Астафьев отправил своим коллегам в Москву возмущенное послание: «…то, что я читал напечатанное в журнале, особенно «Матренин двор» – убедило меня в том, что Солженицын – дарование большое, редкостное, а его взашей вытолкали из членов Союза и намек дают, чтобы он вообще из «дома нашего» убирался.
А мы сидим и трем в носу, делаем вид, будто и не понимаем вовсе, что это нас припугнуть хотят, ворчим по зауголкам, митингуем в домашнем кругу. Стыд-то какой!..»
И тут Астафьев делает удивительное примечание по поводу этого послания. Нет его в архиве Союза писателей, сообщает он, сам проверял: может и правда, не получали, а может, и Всевышний беду тогда отвел.
Спустя почти четверть века Солженицын, возвращаясь на Родину, заедет в Овсянку и крепко обнимет Астафьева. Одного из немногих, кто не предал истину.
Сергей Залыгин (из письма Астафьеву 21.04.1984): «Не скоро еще будет понято, что значит Ваша жизнь и значение всего того, что сделано Вами в литературе. Тем более, что Вы и сами об этом значении не шибко думаете, ну просто консерватор какой-то, отсталый элемент. Несознательный!»
Виктор Астафьев (из письма Владимиру Яковлевичу Лакшину): «Я в святые не прошусь и знаю, что не достоин веры в Бога, а хотелось бы, но столько лжи и «святой» гадости написал, работая в газете, на соврадио, да и в первых «взрослых» опусах, что меня тоже будут жарить на раскаленной сковороде в аду. И поделом!»
– Виктор Петрович, многие вас называют совестью нации, а вы как бы признанием в своих грехах сами себя развенчиваете. Естественнее было бы услышать, как президенты, другие сильные мира сего искали с вами встречи, домой к вам в Овсянку приезжали. Ведь, из нынешних писателей никто, кроме вас, таких визитов больше не удостаивался…
– Ну, ездили, встречались. И Горбачев меня приглашал. И с Ельциным разговаривали. Обедали. Другие хорошие люди наведывались…
Не так давно вот Драчевский (тогдашний полномочный представитель президента России по Сибирскому округу – О.Н.) в больницу приезжал – шороху здесь навели. Машины все вокруг поубирали. Людей своих повсюду понаставили. Всех больных позакрывали в палатах. А Драчевский интеллигентным таким, спокойным мужиком оказался… Познакомиться просто пришел. Поговорить.
– Многие из политиков, приезжавших к вам «беседовать», на самом деле, искали через вас, через упоминание вашего имени, поддержку в народе. А вы сами для себя находили что-то существенное в этих встречах?
– Всегда интересно посмотреть, как чувствует себя человек при большой власти. У меня к этой поре уже была накоплена какая-то внутренняя культура, чтобы и не фиглярничать, и не низкопоклонничать. Да и умный человек никогда не заставит тебя унижаться. НИКОГДА. Если он умен.
А насчет впечатлений могу сказать, что после таких «интеллектуалов» вождей, как безграмотный Хрущев и самовлюбленный Брежнев, Горбачев и Ельцин казались куда как развитыми людьми.
Правда, после одной из таких встреч кое-кто из односельчан на меня обиду затаил. Это когда Ельцин в Овсянку приезжал.
Принимали его хорошо. Блинами накормили. Побеседовали.
Когда шли с президентом к Енисею – народ вокруг ликовал, рукоплескал ему. Проводил я его, возвращаюсь к теплу, в избу, слышу: мужики ропщут и мне претензии как бы высказывать начинают.
Я был утомлен многолюдьем и с раздражением сказал этим храбрецам: «Что же вы, страдая холопским недугом, высказываете храбро все мне, а не только что отбывшему президенту? Из всех вас одна Кулачиха достойна уважения, она умеет бороться за себя!..»
Кулачиха эта оттерла охрану плечом, да как была в куртке из обрезанного дождевика, так и ухватила под руку президента. Милиция и охрана в ужасе! А я слышу, как Кулачиха все твердит и твердит свое: «Пензия! Пензия! Пензия!» Еле ее оторвали от Ельцина.
Ну трудящиеся, после того разговора со мной, жаловались потом, что, вместо того, чтобы «поговорить по-человечески», я их чуть ли не матом крыл. Ну и пусть! Что от них ждать? Годны что ли только орать в бане, в огороде иль за пьяным столом?..
О себе скажу так: жизнь свою прожил – никогда не заносился. Хотя чего только не предлагали мне, и чем только не окружали, и как только не обхаживали…Все равно остался самим собой. Считаю себя человеком самодостаточным.
На войне, чтобы выжить, ему приходилось много раз стрелять в тех, кто был по ту сторону фронта. Убивал или нет – можно было только догадываться. Но того солдата, в сером, враз обмякшего, – забыть не смог…
Он видел его. Потом. Вблизи. Убитого.
Всматривался в него, не понимая тогда, что начинает пристально всматриваться в себя. Это от его решения зависело – жить тому или нет… И он нажал на курок. Раньше убивал так в тайге рябчиков. На этот раз стрелял в фашиста, а убил, как понял спустя годы, человека…
Астафьев мучался этим всю жизнь. Прокручивал тот эпизод в тысячный раз, пытаясь понять то движение души, после которого палец нажимает на курок, а судьба не отводит смерть от жизни.
Его самого на войне не убили только чудом. Трижды ранили. И он, наверное, не находя для себя ответов на многие вопросы, стал часто повторять: «Видно, так Богу угодно, что я так долго живу».
Земными вершителями судеб неожиданно выступили депутаты. Как в упор выстрелили. Свои. В который раз.
А он все продолжал думать о том немце… Русская душа…
Ленинградец профессор Владимир Иванович Пинчук (из письма Астафьеву, 13.09.1989): «…Плевок в души еще живых блокадников, брюзжание по поводу бессмысленного мужества почти миллиона ленинградцев, похороненных на братских кладбищах. Как вы могли дойти до такой низости? …Превозмогите амбицию и устыдитесь».
Виктор Астафьев (из ответа на письмо читателя Ильи Григорьевича): «Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощение за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве один из главных пунктов «правил» гласит: «не выписывать компрометирующих сведений о командирах совармии».
Потылицына Галина, Черногорск (из письма Астафьеву): «Бог знает почему, но редко когда представляешь себе автора, читая прекрасную книгу. О Вас подумалось сразу: добрый и светлый человек и совсем-совсем свой, близкий. И поверилось Вам сразу до самой короткой строчки, до единого слова…»
Главная книга жизни Астафьева о «своей войне» – «Прокляты и убиты» – уже в журнальном варианте вызвала разные оценки читателей. Впечатление от прочтения было сильнейшее. До шокового состояния. Но только одни поражались ее жизнеутверждающей силе. Другие – растаптыванию всего человеческого в человеке.
Постоянный и вдумчивый читатель из Украины Владимир Миронов в письме писателю тревожился: «Горькое лекарство правды приготовили Вы для больного народа и умалишенной власти – выпьем ли мы его, привыкшие к сивушной слащавости лжи?!».
Была и еще одна причина неоднозначного восприятия новой прозы писателя.
Привычный, простой и возвышенный слог Астафьева, местами пронзила, как проволочник картошку, – злополучная матерщина. Греховный язык, как говорят о ней староверы, был использован для выполнения художественной задачи. Герои заговорили на «народном», как в жизни. Один к одному.
Реализм окопной правды стал осязаем настолько, что иногда вызывал не только страх, но и непреодолимое омерзение. Этого, наверное, и добивался Астафьев, много раз говоривший, что, чем больше мы будем врать про войну прошедшую, тем быстрее приблизим войну грядущую.
В «его войну» мальчишки играть не будут.
Однако некоторых из своих прежних читателей Астафьев лишился. О таких потерях его заранее предупреждал друг и писатель, фронтовик Евгений Иванович Носов: «Жизнь и без твоего сквернословия скверна до предела, и если мы с этой скверной вторгнемся еще и в литературу, в этот храм надежд и чаяний многих людей, то это будет необратимым и ничем не оправданным ударом по чему-то сокровенному, до сих пор оберегаемому. Разве матерщина – правда жизни?».
Читая переписку Астафьева, я понял, что спрашивать в интервью о его военной прозе бессмысленно. Для себя он уже все точки над «i» в этой теме поставил: «Я пишу книгу о войне, чтобы показать людям и прежде всего русским, что война – это чудовищное преступление против человека и человеческой морали, пишу для того, чтобы если не обуздать, то хоть немножко утишить в человеке агрессивное начало».
И еще: «Что же касается неоднозначного отношения к роману, я и по письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов – ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: “Слава Богу, дожили до правды о войне!..”»
– Виктор Петрович, а вам не кажется, что мы сейчас теряем последние остатки: и того родственного человекоощущения, о котором вы рассказывали, и крепкой сибирской характерности…
– Почему теряем? Мы уже потеряли. Размылись границы. Размылся и колоритный язык. Стерлись, стали невыразительными черты лица самой Сибири как нации. Сегодня многие стучат себя в грудь и кричат: я настоящий сибиряк. А ведь большинство настоящих под Москвой в войну полегло. Сейчас доживают свой век последние.
Большое смешение произошло. Как говорила моя бабушка: «Одни ирбованные остались!» Это значит – вербованные, приехавшие из других мест, по специальному набору. И они-то, часто как раз и разрушали местный уклад жизни. Традиции остались только там, где не было этого влияния.