Моя жизнь — страница 20 из 63

Однажды они привезли меня в свое студенческое кафе, поставили на стол, и я стала танцевать на столах, переходя с одного на другой. Всю ночь они пели, и часто раздавался рефрен: «Isadora, Isadora, ach, wie schön das Leben ist»[51].

Описание этого вечера, в «Симплициссимусе», шокировало многих благонравных горожан, но в действительности это была вполне невинная студенческая вечеринка, несмотря на то что в результате мое платье и шаль оказались разорванными на полоски, которыми студенты обвязали свои шапки, когда отвозили меня домой на заре.

Мюнхен в тот период времени являлся настоящим центром художественной и культурной жизни, причем кипел, как улей. Улицы были заполнены студентами. Каждая молоденькая девушка несла портфель или перфорированную ленту для механического пианино под мышкой. Каждая магазинная витрина являла собой подлинную сокровищницу редких книг, старинных гравюр и восхитительных новых изданий. Все это наряду с изумительными собраниями музеев, со свежим ветром, дующим с солнечных гор, с посещениями студии седовласого мастера Ленбаха, частыми встречами с такими философами, как Карвельгорн и другие, – все это побудило меня вернуться к прерванной на время интеллектуальной и духовной концепции жизни. Я стала изучать немецкий язык, читать в оригинале Шопенгауэра и Канта. Так что вскоре я могла с огромным наслаждением следить за долгими дискуссиями художников, философов и музыкантов, встречавшихся каждый вечер в Кюнстлер-Хаус. А также я научилась пить хорошее мюнхенское пиво и стала понемногу успокаиваться после недавно перенесенного мною потрясения.

Однажды на специальном гала-представлении для художников, которое устраивалось в Кюнстлер-Хаус, мне бросилась в глаза незаурядная внешность мужчины, сидевшего в первом ряду и аплодировавшего. Черты его лица вызывали в памяти образ великого мастера, творчество которого тогда впервые открылось для меня. Те же нависающие брови, выступающий нос. Только рот казался мягче и не обладал той же силой. После представления я узнала, что это Зигфрид Вагнер, сын Рихарда Вагнера. Он присоединился к нашему кружку, и я имела удовольствие познакомиться и с восхищением пообщаться с тем, кого впоследствии стала считать одним из самых дорогих друзей. Речь его отличалась блеском, и он часто обращался воспоминаниями к своему великому отцу, который, казалось, всегда сиял над ним священным нимбом.

Я тогда впервые читала Шопенгауэра, и меня увлекло его философское освещение взаимосвязи музыки и воли, явившееся для меня откровением.

Этот удивительный дух, или, как немцы называют его, geist, чувство святости, der Heiligthum des Gedankes (святость мысли), которую я здесь встретила, заставляла меня часто ощущать, будто меня ввели в мир высших и любимых Богом мыслителей, работа этих умов была намного обширнее и священнее, чем все, что я встречала в мире своих странствий. Здесь действительно философские концепции рассматривались как нечто, дающее человеку наивысшее удовлетворение, с чем может сравниться только еще более святой мир музыки. Восхитительные творения итальянских мастеров в мюнхенских музеях также явились для меня откровением, и, осознав, как близко мы находимся от границы, Элизабет, мама и я, поддавшись непреодолимому порыву, сели на поезд, направлявшийся во Флоренцию.

Глава 12

Никогда не забуду изумительного впечатления от переезда через Тироль и спуска по солнечной стороне горы на Умбрийскую равнину.

Мы сошли с поезда во Флоренции и провели несколько недель, блуждая по галереям, садам и оливковым рощам. На этот раз мое юное воображение пленил Боттичелли. Я целыми днями просиживала перед его картиной «Весна». Вдохновленная этой картиной, я создала танец, в котором попыталась отразить исходящие от нее мягкие изумительные движения; мягкое волнообразное движение покрытой цветами земли, вставшие в круг нимфы и полет зефиров – все собралось вокруг центральной фигуры, наполовину Афродиты, наполовину Мадонны, возвещающей рождение весны одним выразительным жестом.

Я часами просиживала перед этой картиной – просто влюбилась в нее. Симпатичный старый смотритель принес мне табуретку и наблюдал за моим обожанием с доброжелательным интересом. Я сидела перед картиной до тех пор, пока по-настоящему не начинала видеть, как растут цветы, как танцуют босые ноги, как раскачиваются тела; до тех пор, пока предвестник радости не сходил ко мне, тогда я думала: «Я станцую эту картину и пошлю всем это послание любви, весны и рождения жизни, дарованной мне через такое страдание. Я передам им через танец этот восторг».

Приходило время закрытия музея, а я все еще сидела перед картиной. Я стремилась найти значение весны через тайну этого прекрасного движения. Мне казалось, что раз жизнь представляет собой такую путаницу и слепые поиски, то, если мне удастся разгадать секрет этой картины, я смогу показать другим путь к полноте жизни и радости. Помню, что я раньше думала о жизни как человек, который отправился на войну с добрыми намерениями, был там тяжело ранен и, поразмыслив, говорит: «Почему бы мне не проповедовать Евангелие? Это помогло бы другим избавиться от подобных увечий».

Таким размышлениям я предавалась перед «Весной» Боттичелли во Флоренции, а впоследствии попыталась воплотить свои мысли в танец. О, нежная, едва различимая языческая жизнь, где Афродита проступала сквозь черты милосердной, но еще более нежной матери Христа, где Аполлон, напоминающий святого Себастьяна, тянулся к первым ветвям. Я ощущала, как все это входило в мою грудь потоком спокойной радости, и я страстно желала перенести все это в свой танец, которому дала название «Танец будущего».

Здесь, в залах старинного дворца, я танцевала для артистических кругов Флоренции под музыку Монтеверди и некоторых ранних неизвестных композиторов. Под одну изысканную мелодию для виолы д’амур[52] я станцевала ангела, играющего на воображаемой скрипке.

С нашим обычным беспечным пренебрежением к практической стороне жизни мы быстро истратили все деньги и были вынуждены телеграфировать Александру Гроссу с просьбой прислать нам сумму, необходимую на переезд в Берлин, где он готовил мой дебют.

Когда мы прибыли в Берлин и поехали по городу, я пришла в смущение при виде того, что весь город пестрит плакатами с моим именем и объявлениями о моем предстоящем дебюте в «Кроль-Опера-Хаус» с филармоническим оркестром. Александр Гросс поместил нас в прекрасные апартаменты отеля «Бристоль» на Унтер-ден-Линден, где, похоже, собрались все немецкие журналисты в ожидании моего первого интервью. После своих занятий в Мюнхене и флорентийского опыта я пребывала в таком возвышенном и полном раздумий состоянии духа, что изумила этих господ, представителей немецкой прессы, представив им на своем американском немецком наивную и в то же время грандиозную концепцию искусства танца, как grösste ernste Kunst[53], которое даст новый толчок всем остальным искусствам.

Насколько иначе слушали меня эти немецкие журналисты, чем американские, которым впоследствии я пыталась объяснить свои теории. Они слушали с почтительным и заинтересованным вниманием, а на следующий день в немецких газетах появились большие статьи, в которых моим танцам придавалось серьезное философское значение.

Александра Гросса можно назвать храбрым первопроходцем. Он рискнул всем своим капиталом, чтобы организовать мои выступления в Берлине. Он не пожалел денег на рекламу, нанял лучший оперный театр и превосходного дирижера, и, если бы после поднятия занавеса, открывшего мои скромные голубые полотнища, служившие декорацией, и маленькую хрупкую фигурку на огромной сцене, мне не удалось бы в первую же минуту вызвать аплодисменты у пришедшей в недоумение берлинской публики, для него это означало бы полное разорение. Но он оказался хорошим пророком, я сделала то, что он предсказал, – штурмом взяла Берлин. После двухчасового выступления зрители отказались покинуть оперный театр, но требовали бесконечных повторений, пока, наконец, в едином восторженном порыве не бросились к рампе. Сотни молодых студентов взобрались на сцену, и я оказалась в опасности пасть жертвой слишком сильного обожания и быть раздавленной до смерти. В течение многих последующих вечеров они повторяли прелестную церемонию, столь широко распространенную в Германии, – выпрягали лошадей из моего экипажа и с триумфом везли меня по улицам по направлению к Унтер-ден-Линден, до моего отеля.

С первого же вечера я стала известна немецкой публике под такими именами, как die göttlichhe, heilige Isadora[54]. В один из таких вечеров из Америки внезапно вернулся Реймонд. Он очень соскучился и заявил, что больше не может жить вдали от нас. Тогда мы возобновили проект, который уже давно вынашивали, – совершить паломничество к священной святыне искусства, поехать в наши любимые Афины. Я ощущала, что нахожусь лишь на пороге изучения своего искусства, и после непродолжительного сезона в Берлине, несмотря на мольбы и горестные жалобы Александра Гросса, настояла на том, чтобы покинуть Берлин. С горящими глазами и сильно бьющимися сердцами мы снова сели на поезд, отправляющийся в Италию, чтобы, наконец, совершить давно откладывавшуюся поездку в Афины через Венецию.

На несколько недель мы остановились в Венеции и с благоговением принялись осматривать церкви и галереи, но, естественно, в ту пору этот город не слишком много значил для нас. Мы во сто крат больше восхищались более интеллектуальной и духовной красотой Флоренции. Венеция не открывала мне своего секрета и всей своей прелести до тех пор, пока несколько лет спустя я не приехала туда со своим стройным смуглым темноглазым возлюбленным. Тогда я впервые ощутила на себе волшебство венецианских чар, но в тот первый визит я испытывала только нетерпение сесть на пароход и отправиться в более высокие сферы.