Моей судьбой стало вдохновить великую любовь этого гения; и моей же судьбой стала попытка совместить продолжение моей собственной карьеры с его любовью. Невозможное сочетание! После первых нескольких недель неистовой страсти пришло возмездие в виде самой беспощадной битвы между гением Гордона Крэга и вдохновением моего искусства.
– Почему бы тебе не бросить все это? – обычно говорил он. – Неужели тебе нравится ходить по сцене и размахивать руками? Почему бы тебе не остаться дома, чтобы точить мне карандаши?
И все же Гордон Крэг ценил мое искусство, как никто иной. Но его amour propre[93], его ревность художника не позволяла ему признать, что женщина тоже может быть настоящей актрисой.
Моя сестра Элизабет основала при грюнвальдской школе комитет из наиболее известных дам и аристократок Берлина. Узнав о Крэге, они прислали мне длинное письмо, составленное в высокопарных выражениях, высказывающих порицание и утверждающее, что они, представители добропорядочного буржуазного общества, не могут больше покровительствовать школе, руководительница которой имеет столь распутные представления о морали.
По поручению этих дам письмо мне должна была вручить фрау Мендельсон, жена богатого банкира. Когда она вошла с этим ужасным посланием, то как-то нерешительно посмотрела на меня и, внезапно разразившись слезами, бросила письмо на пол и, заключив меня в объятия, рыдая, произнесла:
– Только не думайте, что я подписала это гнусное письмо. Что же касается остальных дам, ничего не поделаешь, они не будут больше покровительствовать школе. Они доверяют только вашей сестре Элизабет.
У Элизабет были собственные убеждения, но она не предавала их огласке, и я поняла, что кредо этих дам заключалось в следующем: все хорошо, если вы все держите в тайне. Эти женщины возбудили во мне такое негодование, что я наняла зал филармонии и прочла специальную лекцию о танце как искусстве освобождения, а закончила ее беседой о праве женщины любить и рожать детей по собственному желанию.
Конечно, мне могут возразить: «Но что будет с детьми?» Что ж, я могу назвать многих выдающихся людей, рожденных вне брака. Это не помешало им добиться славы и богатства. Но, оставляя это в стороне, я спрашивала себя: как может женщина вступить в брак с человеком, который, по ее мнению, настолько низок, что в случае размолвки не станет даже поддерживать собственных детей? Если она считает его таковым, то зачем выходит за него замуж? Я полагаю, что правда и взаимное доверие – первые принципы любви. Во всяком случае, я, как женщина, сама себя обеспечивающая, считаю, что если я приношу в жертву свою силу, здоровье, может быть, даже рискую жизнью ради того, чтобы иметь ребенка, то я не стану этого делать, если в будущем мужчина может заявить, что ребенок по закону принадлежит ему и он забирает его у меня, а я смогу видеть его только три раза в год.
Один остроумный американский писатель однажды так ответил своей любовнице, когда она спросила: «Что ребенок подумал бы о нас, если бы мы не были женаты?» – «Если бы твой ребенок и мой ребенок был таким, нам было бы наплевать, что он о нас думает».
Каждая интеллигентная женщина, которая, прочитав брачный контракт, все же соглашается подписать его, заслуживает всех вытекающих из него последствий.
Лекция вызвала большой скандал. Половина зрителей сочувствовала мне, а другая свистела и бросала на сцену все, что попадало под руку. В конце концов несогласные покинули зал, а с остальными у меня состоялась интересная дискуссия о правах женщин и существующих несправедливостях; затронутые нами темы значительно опередили современное женское движение.
Я продолжала жить в нашей квартире на Викторияштрассе, в то время как Элизабет переехала в школу, мать же жила то там, то здесь. Надо заметить, что она, мужественно переносившая все лишения и несчастья прежде, теперь стала воспринимать жизнь слишком мрачно. Возможно, виной тому ее ирландский характер, который не может переносить процветания точно так же, как и напастей. Мать стала неуравновешенной, часто пребывала в таком настроении, что ничто не радовало ее. Впервые со времени нашего отъезда за границу она стала тосковать по Америке и утверждать, что там все было намного лучше – и пища, и все прочее. Когда мы взяли ее в лучший ресторан Берлина, желая доставить ей удовольствие, и спросили: «Мама, что ты хочешь поесть?» – она ответила: «Закажите мне креветок». Если бы оказался не сезон, она стала бы возмущаться нищетой страны, где нет даже креветок, и отказалась бы хоть что-нибудь съесть. Если бы креветки были, она все равно стала бы выражать недовольство, утверждая, будто в Сан-Франциско креветки намного лучше.
Мне кажется, что подобные изменения характера произошли оттого, что в течение многих лет она вела слишком добродетельный образ жизни, целиком посвятив себя детям. А теперь, когда у нас появились интересы, полностью нас поглощавшие и уводившие нас от нее, она поняла, что потратила на нас лучшие годы жизни, не оставив ничего для себя, как, полагаю, делают многие матери, особенно в Америке. Постепенно настроение ее становилось все более изменчивым, она постоянно выражала желание вернуться в родной город, что в конце концов и сделала.
Мои мысли постоянно обращались к вилле в Грюнвальде с ее сорока детскими кроватками. Как непредсказуема судьба! Ведь встреть бы я Крэга несколькими месяцами раньше, не было бы ни виллы, ни школы. В нем я обрела такую завершенность, что больше не испытывала бы необходимости в создании своей школы. Но теперь, когда эта мечта моего детства начала осуществляться, она превратилась в idée fixe[94].
Вскоре я обнаружила – и на этот счет не оставалось ни малейшего сомнения, – что беременна. Мне явилась во сне Эллен Терри в переливающемся платье, какое было на ней в «Имогене», ведя за руку маленькую белокурую девочку, очень на нее похожую, и своим чудным голосом окликнула меня: «Айседора, люби. Люби… Люби…»
С этого момента я знала, что надвигается на меня из призрачного мира Небытия, существующего до рождения. Это дитя должно было явиться и принести мне радость и печаль. Радость и печаль! Рождение и Смерть! Ритм танца жизни!
Божественное послание заставило петь все мое существо. Я продолжала танцевать перед публикой, преподавать в своей школе, любить своего Эндимиона.
Бедный Крэг казался охваченным беспокойством, раздражительным, несчастным; он обкусывал себе ногти до мяса и постоянно восклицал: «Моя работа! Моя работа! Моя работа!»
Беспощадная природа всегда вмешивается в искусство. Но меня утешал чудесный сон об Эллен, и этот сон повторялся еще дважды.
Пришла весна. У меня были заключены контракты в Дании, Швеции и Германии. В Копенгагене меня больше всего поразило необычайно интеллигентное и счастливое выражение лиц молодых женщин, свободно идущих по улицам без сопровождающих, как и мальчики, в студенческих шапочках, надетых на черные кудри. Меня это изумило – никогда прежде я не встречала таких славных девушек. Мне объяснили, что это первая страна, где женщины получили право голоса.
Я вынуждена была согласиться на это турне из-за огромных расходов на школу. Мои ресурсы оказались полностью исчерпаны, денег совершенно не осталось.
В Стокгольме публика встречала меня восторженно, после спектакля девочки из гимнастической школы вприпрыжку бежали за моей каретой по дороге в отель, чтобы выразить свою радость и признательность. Я посетила гимнастический институт, но этот визит не превратил меня в его ревностную приверженку. По-моему, шведская гимнастика предполагает статичное, неподвижное тело, не принимая в расчет живую пластику человека. К тому же она рассматривает мускулы как нечто существующее само по себе, вместо того чтобы признать их всего лишь механической структурой, вечным двигателем развития. Шведская гимнастика представляет собой ложную систему культуры человеческого тела, поскольку не принимает во внимание воображение и представляет тело объектом, а не живой кинетической энергией.
Я объяснила это, насколько сумела, ученикам, но, как я и ожидала, они мало что поняли из моих слов.
Находясь в Стокгольме, я послала Стриндбергу, которым так восхищалась, приглашение приехать посмотреть, как я танцую. Он ответил, что никуда не выезжает и ненавидит людей. Я предложила ему место на сцене, но он все равно не приехал.
После успешного сезона в Стокгольме мы вернулись в Германию морем. На пароходе я почувствовала себя крайне плохо и поняла, что мне следует на время прекратить турне. Во всяком случае, я испытывала страстное желание оказаться в одиночестве, подальше от людских взглядов.
В июне, после непродолжительного посещения моей школы, я испытала непреодолимое желание оказаться у моря. Я уехала сначала в Гаагу, а затем в небольшую деревушку Нордвик на берегу Северного моря. Здесь я сняла маленькую белую виллу среди дюн, называвшуюся «Мария».
Я была столь неопытна, что, считая рождение ребенка вполне естественным процессом, отправилась жить на виллу, находившуюся в сотне миль от города, и наняла деревенского врача. В своем неведении я была вполне довольна присутствием рядом этого деревенского врача, привыкшего, по-видимому, иметь дело только с крестьянками. От Нордвика до ближайшей деревни Кадвика было километра три. Здесь я и жила в одиночестве и каждый день прогуливалась от Нордвика до Кадвика и обратно. Я всегда испытывала страстное стремление к морю; мне доставляло удовольствие жить одной в Нордвике, в маленькой белой вилле, затерянной среди песчаных дюн, протянувшихся вокруг на целые километры. Я провела на вилле «Мария» июнь, июль и август.
Тем временем я вела оживленную переписку с сестрой Элизабет, руководившей в мое отсутствие школой в Грюнвальде. За июнь я записала в своем дневнике правила обучения в школе и разработала для учениц серию в пятьсот упражнений, от простейших до самых сложных, – своего рода систематическую программу.