Моя жизнь — страница 36 из 63

Я крепко сжимала ее руку, похлопывая по ней и повторяя: «Немного погодя… Вы скоро увидите. Имейте терпение». Но меня захлестывал страх при мысли о маленьком окошке, которое приняло самые гигантские размеры, какие только возможно представить.

Время от времени раздавался звучащий на повышенных тонах голос Крэга, то пытавшегося говорить по-итальянски, то просто выкрикивавшего: «Черт побери! Черт побери! Почему вы не поставили это здесь? Почему вы не делаете то, что я вам говорю?» Затем снова молчание.

Наконец, после ожидания, которое, казалось, длилось часами, когда все возрастающее раздражение Элеоноры готово было прорваться в любой момент, занавес медленно поднялся.

О, как мне описать, что предстало перед нашими изумленными и восторженными взорами? Я прежде говорила о египетском храме? Ни один египетский храм не являл подобной красоты. Ни готический собор, ни афинский дворец! Никогда еще я не становилась свидетельницей видения подобной красоты. Минуя обширные голубые пространства, небесные гармонии, линии гор, колоссальные высоты, твоя душа устремлялась к свету огромного окна, из которого была видна не маленькая аллея, но бесконечная вселенная. В этих голубых пространствах сосредоточилась вся мысль, все созерцание, вся земная печаль человека, а за окном весь восторг, вся радость, все чудо его воображения. Была ли это гостиная Росмерсхольма? Не знаю, что подумал бы об этом Ибсен. Возможно, он так же, как и мы, лишился бы дара речи и унесся бы мыслями куда-то прочь.

Рука Элеоноры сжала мою. Я почувствовала, как ее руки обвивают меня и она крепко меня обнимает. Я видела, как слезы заструились по ее прекрасному лицу. Некоторое время мы сидели, сжимая друг другу руки, не в состоянии произнести ни слова – Элеонора от восхищения и радости, а я от чувства огромного облегчения оттого, что после всех моих дурных предчувствий она испытывает удовлетворение. Так мы сидели несколько минут, затем она схватила меня под руку и потащила из ложи, ступая большими шагами, по темному коридору на сцену. Она остановилась на сцене и своим характерным голосом воскликнула: «Гордон Крэг! Ступайте сюда!»

Крэг вышел из боковых кулис, выглядел он застенчиво, словно мальчик. Дузе заключила его в объятия, и с ее губ полился такой поток полных восхищения итальянских слов, что я не успевала их переводить. Они струились с ее губ словно вода, бьющая из фонтана.

Крэг не плакал от переполнявших его чувств, как мы, но он долго хранил молчание, что служило у него признаком большого волнения.

Затем Дузе созвала всю труппу, безучастно толпившуюся за кулисами, и произнесла перед нею такую страстную речь:

– Мне было суждено найти великого гения, Гордона Крэга. И теперь я намерена посвятить остаток своей карьеры (sempre, sempre[96]), показывая миру его великое творение.

Она продолжала говорить со вновь обретенным красноречием, подвергая критике общие тенденции современного театра, современные декорации, современную концепцию понимания жизни актера и отношения к своей профессии.

Продолжая держать Крэга за руку в продолжение всей своей речи и снова и снова обращаясь к нему, она говорила о его гении и о новом великом возрождении театра.

– Только благодаря Гордону Крэгу, – вновь и вновь повторяла она, – мы, бедные актеры, сможем избавиться от той чудовищности, от того склепа, в который превратился современный театр!

Представьте себе радость, охватившую меня при ее словах. Я была тогда молода и неопытна. И я, увы, верила, что в минуты великого душевного подъема люди действительно подразумевают то, что говорят. Я рисовала себе Элеонору Дузе, отдающую свой великолепный гений служению искусству моего великого Крэга. Я представляла будущее как нескончаемый триумф Крэга и расцвет искусства театра. Увы! Я не учитывала недолговечность человеческого энтузиазма, особенно энтузиазма женщины. А Элеонора, невзирая на всю свою гениальность, была всего лишь женщиной, как стало ясно впоследствии.

В вечер премьеры «Росмерсхольма» огромная нетерпеливая толпа заполнила флорентийский театр. Когда поднялся занавес, раздался единый вздох восхищения. Результат и не мог быть иным. Это единственное представление «Росмерсхольма» по сей день помнят во Флоренции подлинные знатоки искусства.

Дузе, следуя своему изумительному инстинкту, надела белое платье с большими широкими рукавами, ниспадавшими с обеих сторон. Когда она появилась на сцене, выглядела скорее как Дельфийская сивилла, чем как Ребекка Вест. Со своим безошибочным гением она продумала, как лучше подать каждую реплику, как приспособиться к каждой вспышке света, выхватывающей ее фигуру. Она изменила все свои жесты и движения. Она передвигалась по сцене, словно пророчица, провозглашающая какие-то великие истины.

Но когда выходили другие актеры, например Росмер, державший руки в карманах, они казались рабочими сцены, появившимися по ошибке. И это причиняло мучительную боль. Только один актер, игравший роль Бренделя, абсолютно точно вписался в изумительную окружающую обстановку, произнося следующие слова: «Когда меня окутывает легкая дымка золотых мечтаний, которые нисходят на меня; когда новые пьянящие важные мысли рождаются в моем мозгу и меня овевает трепет их крыльев, когда они возносят меня ввысь, – в такие мгновения я превращаю их в поэзию, в видения, в картины».

Мы вернулись с этого представления в приподнятом настроении. Крэг светился от радости. Он представлял свое будущее как ряд великих работ, посвященных Элеоноре Дузе, которую теперь восхвалял так же, как ранее негодовал на нее. Увы, почему только существует людское непостоянство! Это был один-единственный раз, когда гений Дузе проявил себя в декорациях Крэга. Она исполняла текущий репертуар. Каждый вечер шла иная пьеса.

Однажды, когда все эти волнения оказались позади, я как-то утром зашла в банк и обнаружила, что мой счет абсолютно исчерпан. Рождение ребенка, нужды Грюнвальдской школы, наше путешествие во Флоренцию – все это истощило мои резервные фонды. Пришла крайняя необходимость подумать о том, каким образом пополнить свою казну, и тут очень своевременно пришло письмо от петербургского импресарио, где он спрашивал, готова ли я снова танцевать, и предлагал подписать контракт на турне по России.

Итак, я покинула Флоренцию, предоставив ребенка заботам Мэри Кист и оставив Крэга на попечение Элеоноры, а сама села в экспресс, направляющийся через Швейцарию и Берлин в Петербург. Можете себе представить, каким печальным стало для меня это путешествие. Первая разлука с ребенком, а также разлука с Крэгом и Дузе оказались для меня крайне мучительными. К тому же я неважно себя чувствовала, и, поскольку ребенка только частично отняли от груди, необходимо было сцеживать молоко с помощью небольшого аппарата. Это было для меня ужасным испытанием и стоило мне немало слез.

Поезд спешил все дальше и дальше на север, и я снова оказалась среди этих заснеженных равнин и лесов, которые теперь казались мне еще более безлюдными и заброшенными, чем прежде. Поскольку я была слишком поглощена мыслями о Дузе и Крэге, чтобы думать о своем собственном искусстве, я оказалась совершенно не подготовленной к тяжелым испытаниям турне. Однако доброжелательная русская публика встретила меня с обычным восторгом и смотрела сквозь пальцы на все погрешности, которые, наверное, были в моем исполнении. Но я помню, что часто во время танца молоко выступало из груди и струилось по тунике, приводя меня в смущение. Как трудно женщине делать карьеру!

Я не очень хорошо помню эту поездку по России. Излишне говорить, что я всеми силами души стремилась назад, во Флоренцию, поэтому, насколько возможно, сократила это турне и приняла предложение на турне по Голландии, так как оно позволяло мне приблизиться к своей школе и к тем, кого я жаждала увидеть.

В первый же вечер выступления в Амстердаме мной овладела какая-то странная болезнь, думаю, это было как-то связано с молоком. Кажется, эту болезнь называют молочной лихорадкой. По окончании концерта я упала ничком на сцене, и меня пришлось отнести в гостиницу. Я пролежала там в затемненной комнате в течение многих дней и недель, обложенная мешочками со льдом. У меня нашли неврит, болезнь, для которой ни один врач не мог предложить лечение. В течение нескольких недель я не могла ничего есть, мне давали только немного молока с опиумом, так что один бред сменялся другим, и, наконец, я впала в бессознательный сон.

Крэг примчался из Флоренции и являл собой саму преданность. Он оставался со мной три или четыре недели и помогал ухаживать за мной до тех пор, пока не получил телеграмму от Элеоноры: «Даю «Росмерсхольма» в Ницце. Декорации неудовлетворительны. Приезжайте немедленно».

Я уже начала тогда поправляться, и он уехал в Ниццу, но, как только я увидела эту телеграмму, у меня возникло дурное предчувствие по поводу того, что произойдет с этими двоими, когда меня не окажется рядом, чтобы переводить им и смягчать их разногласия.

Однажды утром Крэг явился в старое ужасное казино в Ницце и обнаружил, что его декорации разрезали пополам; это произошло без ведома Элеоноры. Естественно, что, увидев свое произведение искусства, свой шедевр, свое детище, над созданием которого он с таким пылом работал во Флоренции, искромсанным и изувеченным, Крэг впал в бешенство, ужасным вспышкам которого он был подвержен. И что хуже всего, он набросился на Элеонору, стоявшую в этот момент на сцене.

– Что вы наделали? – кричал он на нее. – Вы погубили мою работу. Вы уничтожили мое искусство! Вы, от которой я так много ждал!

Он продолжал безжалостно кричать в том же духе до тех пор, пока Элеонора, не привыкшая, чтобы с ней разговаривали подобным образом, не пришла в ярость. Впоследствии она мне рассказывала:

– Я никогда не встречала подобного человека. Со мной никогда так не разговаривали. Возвышаясь более чем на шесть футов, скрестив руки на груди, словно охваченный яростью Британик, он говорил ужасные вещи. Никто никогда со мной так не обращался. Естественно, я не могла этого перенести. Я указала на дверь и сказала: «Уходите. Я не желаю больше никогда вас видеть».