Чарльз Фроман, сочтя дальнейшее пребывание на Бродвее гибельным, предпринял попытку совершить турне по маленьким городкам, но оно было также плохо организовано и обернулось еще большей неудачей, чем выступления в Нью-Йорке. Наконец я потеряла терпение и отправилась поговорить с Чарльзом Фроманом. Я нашла его очень расстроенным из-за тех денег, которые он потерял. «Америка не понимает вашего искусства, – сказал он. – Оно значительно выше понимания американцев, и они никогда не поймут его. Вам было бы лучше вернуться в Европу».
У меня был контракт с Фроманом на шестимесячное турне с гарантией вне зависимости от успеха. Тем не менее, движимая чувством уязвленной гордости, а также испытывая презрение к отсутствию у него прямоты, я взяла этот контракт и разорвала у него на глазах, бросив: «Во всяком случае, это освобождает вас от каких бы то ни было обязательств».
Следуя советам Джорджа Барнарда, неоднократно твердившего мне, что он гордится мной как детищем американской земли и что он будет очень огорчен, если Америка не оценит моего искусства, я решила остаться в Нью-Йорке. Итак, я сняла студию в Beaux Arts Building[105] и, убрав ее своими голубыми занавесами и ковром, приступила к созданию новых произведений, танцуя каждый вечер для поэтов и художников.
В воскресном «Сан» от 15 ноября 1908 года появилось такое описание этих вечеров:
«Она [Айседора Дункан] окутана ниже талии замечательным отрезом с китайской вышивкой. Ее короткие темные волосы закатаны и уложены небрежным узлом, спускающимся на шею, и разделены на прямой пробор, как у Мадонны… немного вздернутый нос и серо-голубые глаза. Во многих заметках она описывается как высокая и величавая – и это триумф ее искусства, так как в действительности ее рост пять футов шесть дюймов, а вес сто двадцать пять фунтов.
Включаются янтарные боковые огни, желтый круг в середине потолка мягко светит, довершая световой эффект. Мисс Дункан извиняется за несоответствие фортепьянной музыки.
«Для подобного танца вообще не нужна музыка, – говорит она, – разве что такая музыка, которую играет Пан на свирели, вырезанной из тростника, росшего на берегу реки, возможно, на флейте или на свирели – вот и все. Другие искусства – живопись, скульптура, музыка, поэзия – оставили танец далеко позади. Практически он принадлежит к числу потерянных искусств, и пытаться привести его в гармонию с так далеко ушедшим вперед искусством, как музыка, трудно и бессмысленно. Именно возрождению утраченного искусства танца я и решила посвятить свою жизнь».
Начиная говорить, она стояла рядом с теми рядами партера, где сидели поэты, а когда закончила, оказалась на другом конце комнаты. Вы не знаете, как она добралась туда, но вы думаете о ее друге Эллен Терри, о том, как делала это она, и о том, как небрежно последняя умела игнорировать пространство.
Она уже больше не усталая хозяйка с печальным лицом, но языческий дух, с легкостью вышедший из куска разбитого мрамора, словно это самый естественный в мире поступок. Наверное, как Галатея, ибо Галатея, безусловно, танцевала в первые моменты своего освобождения. Она Дафна с распущенными волосами, спасающаяся от объятий Аполлона в той Дельфийской роще. Ее собственные волосы рассыпаются, когда это сравнение приходит вам в голову.
Неудивительно, что она устала стоять на этом обломке элгинского мрамора все эти годы, доставляя удовольствие британским лорнетам и недоброжелательным глазам за ними. Длинные ряды танагрских статуэток, процессии с фриза Парфенона, украшенные гирляндами урны и дощечки, непринужденность вакханок проходят перед вашими глазами, которые, казалось бы, смотрят на нее, но в действительности видят панораму человеческой природы в целом до того, как вмешалась выдумка.
Мисс Дункан отмечает, что вся ее жизнь была попыткой вернуться назад и обрести ту простоту, которая была утрачена в лабиринте многих поколений.
«В те далекие дни, которые нам нравится называть языческими, каждому чувству соответствовало определенное движение, – утверждает она. – Душа, тело, разум действовали вместе в совершенной гармонии. Посмотрите на этих эллинских мужчин и девушек, скорее схваченных и заточенных по воле скульптора, чем высеченных и изваянных из оказывающего сопротивление мрамора – вы вполне можете догадаться, что они скажут вам, если приоткроют губы, а если и не откроют, какая разница, вы все равно знаете».
Затем она внезапно замолкает, и снова перед нами танцующий эльф, янтарная статуэтка, предлагающая вам вино в поднятой чаше, бросающая розы на святилище Афины, плывущая на гребне пурпурных волн Эгейского моря, в то время как поэты наблюдают, а пророк пророчески поглаживает свою бороду, и один из них тихо цитирует из «Оды греческой урне» Джона Китса.
Кто они, пришедшие свершить жертвоприношение?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Красота – это истина, истинная красота – это все,
Что ты знаешь на земле, и все, что тебе нужно знать.
Редактор «Арт мэгэзин» (Мэри Фэнтон Робертс) восторженно говорит о том, что, по мнению мисс Дункан, было самым приятным из написанного о ней:
«Далеко в глубь столетий погружается душа, когда танцует Айседора Дункан; назад к утру мира, когда величие души находило свободное выражение в красоте тела, когда ритм движения соответствовал ритму звука, когда движения человеческого тела были едины с ветром и морем, когда жест женской руки напоминал распускающиеся лепестки розы, ее нога, ступающая на дерн, была подобна листу, падающему на землю. Когда весь пыл религиозной веры, любви, патриотизма, жертвы или страсти находил свое выражение под звуки кифары, арфы или бубна, когда мужчины и женщины танцевали перед своими очагами и своими богами в религиозном экстазе, или же в лесах, или у моря, потому что их переполняла радость жизни; каждый сильный или положительный импульс передавался от души к телу в абсолютной гармонии с ритмом вселенной».
Джордж Грей Барнард посоветовал мне остаться в Америке, и я рада, что послушалась его. Ибо однажды в студии появился человек, которому суждено было поспособствовать завоеванию мною американской публики. Это был Вальтер Дамрош. Он увидел, как я танцевала Седьмую симфонию Бетховена в театре «Критерион» с маленьким плохим оркестром, и понял, какое впечатление мог бы произвести этот танец, исполненный в сопровождении его собственного превосходного оркестра, руководимого замечательным дирижером.
Мое обучение игре на фортепьяно и теории оркестровой композиции в раннем детстве, по-видимому, осталось у меня в подсознании. Когда я лежала тихо, закрыв глаза, я могла слышать целый оркестр настолько отчетливо, будто он играл рядом со мной, и для каждого инструмента я видела подобную божеству фигуру в наиболее выразительном движении. Этот оркестр теней всегда танцевал перед моим внутренним взором.
Дамрош предложил мне организовать в декабре серию концертов в «Метрополитен-опера», на что я с радостью согласилась.
Результат оказался точно таким, как он предсказывал. Когда Чарльз Фроман вознамерился заказать ложу на первое представление, то с изумлением узнал, что в театре не осталось ни одного свободного места. Этот опыт доказывает, что, каким бы великим ни был артист, без соответствующей оправы даже величайшее искусство может потерпеть провал. Нечто подобное произошло и с Элеонорой Дузе во время ее первых гастролей по Америке, когда из-за плохой организации она играла перед почти пустыми залами, и у нее возникло ощущение, будто Америка никогда не сможет оценить ее. Тем не менее, когда она снова приехала в 1924 году, ее приветствовали от Нью-Йорка до Сан-Франциско одной нескончаемой овацией, потому что на этот раз Морис Гест проявил достаточно чутья и проницательности, чтобы понять ее.
Я очень гордилась тем, что ездила с оркестром из восьмидесяти человек под управлением великого Вальтера Дамроша. Это турне оказалось тем более успешным, что в оркестре царил дух доброжелательности по отношению к дирижеру и ко мне. А я ощущала такую симпатию по отношению к Вальтеру Дамрошу, что, когда вставала в центр сцены, готовясь танцевать, мне казалось, будто каждым нервом своего тела я связана с оркестром и его великим дирижером.
Как мне описать свою радость, испытываемую от танца с этим оркестром? Она и сейчас со мной – Вальтер Дамрош поднимает свою палочку, я наблюдаю за ним, и с первым взмахом во мне поднимается смешанный симфонический аккорд всех инструментов в едином аккорде. Мощная реверберация стремительно устремляется на меня, и я становлюсь медиумом, выражающим радость Брунгильды, пробужденной Зигфридом, или духом Изольды, ищущей своего осознания в смерти. Широкие, объемные, нарастающие движения, подобные парусам на ветру, движения моего танца несут меня вперед – вперед и вверх, и я ощущаю присутствие в себе мощной силы, которая прислушивается к музыке, а затем проходит по всему моему телу, пытаясь найти выход услышанному. Порой эта сила становилась неистовой, порой она бушевала и сотрясала меня до тех пор, пока сердце чуть не разрывалось от этой страсти, и мне казалось, будто настал последний миг моего земного существования. А временами она тяжело нависала надо мной, и я ощущала такое страдание, что, воздев руки к небесам, взывала о помощи там, откуда помощи не приходило. Часто я думала: какая ошибка называть меня танцовщицей, я магнит, отражающий эмоциональную выразительность оркестра. От моей души исходят огненные лучи, связывающие меня с моим трепещущим, вибрирующим оркестром.
Там был один флейтист, так божественно исполнявший соло счастливых душ из «Орфея», что я часто ловила себя на том, что неподвижно застывала на сцене, и слезы струились из глаз от исступленного восторга, который доставляла мне его игра и пение скрипок и весь оркестр, казалось воспарявший ввысь, вдохновленный замечательным дирижером.
Людвиг Баварский часто сидел в одиночестве, слушая оркестр в Байрейте, но, если бы он стал танцевать под этот оркестр, он познал бы даже большее наслаждение.