ы посмотреть на свет в его окне. Эта страсть продолжалась два года, и мне казалось, будто я ужасно страдаю. В конце второго года он объявил о своей предстоящей женитьбе на молоденькой девушке из оклендского общества. Я излила свое отчаяние на страницы дневника. Помню день его свадьбы и чувства, которые испытала, когда увидела его идущим к алтарю с некрасивой девушкой в белой вуали. После этого я не видела его.
В последний раз, когда я танцевала в Сан-Франциско, в мою гримерную вошел мужчина с белыми как снег волосами, но моложавый и очень красивый. Я тотчас же узнала его. Это был Вернон. Я подумала, что по прошествии стольких лет могу рассказать ему о своей юношеской страстной любви. Я полагала, что это позабавит его, но он ужасно испугался и принялся говорить о своей жене, той некрасивой девушке, которая, оказывается, была еще жива и которую он по-прежнему любил. Какой простой может быть жизнь некоторых людей!
Это была моя первая любовь. Я была безумно влюблена и, полагаю, с тех пор никогда не переставала пребывать в состоянии подобной влюбленности. В настоящее время я постепенно выздоравливаю от последнего приступа, который оказался неистовым и бедственным. Я, если можно так выразиться, нахожусь в состоянии некоего выздоровительного антракта перед финальным актом. А может, представление окончено? Я могла бы опубликовать свою фотографию и спросить читателей, что они думают по этому поводу.
Глава 3
Под влиянием прочитанных книг я решила покинуть Сан-Франциско и уехать за границу. У меня возникла идея поехать с какой-нибудь большой театральной труппой. Как-то раз я отправилась к импресарио такой труппы, выступавшей с недельными гастролями в Сан-Франциско, и попросила позволения протанцевать перед ним. Испытание состоялось утром на большой темной пустой сцене. Моя мать аккомпанировала мне. Я танцевала в короткой белой тунике под фрагменты «Песен без слов» Мендельсона. Когда музыка смолкла, директор некоторое время хранил молчание, а затем, повернувшись к маме, сказал:
– Такое непригодно для театра, скорее подойдет для церкви. Я вам советую забрать свою девочку домой.
Разочарованная, но не убежденная, я стала строить новые планы отъезда. Я созвала семью на совет и в часовой речи постаралась убедить их, что жить в Сан-Франциско невозможно. Мама была немного ошеломлена, но готова следовать за мной куда угодно; и мы вдвоем выехали первыми, купив два билета до Чикаго. Сестра и братья оставались пока в Сан-Франциско, они должны были последовать за нами, когда я разбогатею и смогу обеспечивать семью.
Когда жарким июньским днем мы прибыли в Чикаго, с нами был маленький дорожный сундучок, кое-какие старомодные драгоценности моей бабушки и двадцать пять долларов. Я надеялась, что сразу же получу ангажемент и все будет чрезвычайно легко и просто. Но не тут-то было. Захватив свою короткую греческую тунику, я посетила всех импресарио, одного за другим, танцуя перед ними, но их мнения всегда совпадали с мнением первого. «Это восхитительно, – говорили они, – но не для театра».
Проходили недели, и наши деньги закончились, заклад бабушкиных драгоценностей дал нам немного. Произошло неизбежное – мы не смогли внести плату за комнату, все наши пожитки удержали, а мы однажды оказались на улице без гроша в кармане.
У меня на платье еще оставался воротничок из настоящего кружева, и весь тот день я бродила под лучами палящего солнца, стараясь продать этот кружевной воротничок. Наконец к вечеру мне это удалось. (Кажется, я продала его за десять долларов.) Это было очень красивое ирландское кружево, и я выручила за него достаточно денег, чтобы заплатить за комнату. На оставшиеся деньги я решила купить коробку помидоров, и в течение недели мы питались лишь этими помидорами без хлеба и соли. Моя бедная мать настолько ослабела, что не могла даже садиться. А я вставала рано утром и отправлялась в путь, пытаясь встречаться с различными импресарио, но, наконец, решила взяться за любую работу, какую только смогу найти, и обратилась в бюро найма.
– Что вы умеете делать? – спросила меня женщина, сидевшая за конторкой.
– Все, – ответила я.
– Надо же, а выглядите так, словно ничего не умеете делать!
В отчаянии я однажды обратилась к директору «Мейсоник темпл руф гарден». С большой сигарой во рту, надвинув шляпу на один глаз, он с надменным видом наблюдал, как я ношусь взад и вперед под звуки «Весенней песни» Мендельсона.
– Что ж, вы очень хорошенькая и грациозная, – заявил он, – и, если бы вы заменили все это на что-нибудь более энергичное, с перцем, я бы нанял вас.
Я подумала о моей бедной матери, теряющей дома последние силы, доедая остатки помидоров, и спросила, что он подразумевает под «перцем».
– Ну, – протянул он, – совсем не то, что вы танцуете. Что-нибудь с юбками, оборками и вскидыванием ног. Сначала вы можете исполнить греческую вещицу, а затем что-нибудь с оборками и прыжками, получится интересная перемена.
Но где мне было взять оборки? Я понимала, что просить в долг или аванс бесполезно, и лишь сказала, что вернусь на следующий день с оборками, прыжками и перцем. Я вышла. Был жаркий день – обычная чикагская погода. Я брела по улице, усталая, чуть не падающая в обморок от голода, когда увидела перед собой один из больших магазинов Маршалла Филда. Я зашла и спросила управляющего. Меня провели в контору, и я увидела сидящего за письменным столом молодого человека. Он казался доброжелательным, и я объяснила ему, что мне к завтрашнему утру нужна юбка с оборками и, если он предоставит мне кредит, я с легкостью расплачусь с ним из ангажемента. Сама не знаю, что побудило этого молодого человека согласиться исполнить мою просьбу, но тем не менее он сделал это.
Спустя годы я встретила его уже как мультимиллионера мистера Гордона Селфриджа. Я купила материал: белый и красный для юбок и кружевные оборки – и, вернувшись домой со свертком под мышкой, нашла свою мать почти при последнем издыхании. Но она мужественно села в постели и принялась шить мне костюм. Она проработала всю ночь и к утру пришила последнюю оборку. С этим костюмом я вернулась к директору «руф гарден». Оркестр был готов к просмотру.
– Какую музыку? – спросил директор.
Я не продумала это, но попросила «Вашингтонскую почту», которая была тогда очень популярна. Музыка заиграла, и я старалась изо всех сил, импровизируя перед директором танец с перцем. Он был очень доволен, вынул сигару изо рта и сказал:
– Превосходно! Можете завтра же вечером начинать, а я выпущу специальный анонс.
Он заплатил мне пятьдесят долларов за неделю и был настолько любезен, что выдал их мне авансом.
Я имела большой успех, выступая под вымышленным именем в этом крытом саду, но все это внушало мне отвращение, и, когда в конце недели он предложил мне продлить ангажемент или даже организовать турне, я отказалась. Мы были спасены от голодной смерти, и я не хотела больше забавлять публику тем, что противоречило моим идеалам. Это был первый и последний раз, когда я поступила подобным образом. Я считаю, что то лето было одним из самых тяжелых в моей жизни, и с тех пор каждый раз, как я приезжала в Чикаго, вид его улиц вызывал во мне отвратительное ощущение голода.
Но во время всех этих ужасных испытаний моя мужественная мама ни разу не предлагала мне вернуться домой.
Однажды кто-то дал мне рекомендательную карточку к журналистке по имени Амбер, которая была помощницей редактора одной крупной чикагской газеты. Я отправилась к ней. Она оказалась высокой, очень худой рыжеволосой женщиной лет пятидесяти пяти. Я изложила ей свои идеи по поводу танца, она весьма доброжелательно выслушала меня и пригласила нас с матерью прийти в «Богемию», где, как она утверждала, мы встретим художников и литераторов. В тот же вечер мы отправились в клуб. Он находился наверху высокого здания и состоял из нескольких простых, никак не украшенных комнат, обставленных столами и стульями, переполненных самыми необыкновенными людьми, которых я когда-либо встречала. Среди них находилась Амбер, выкрикивавшая громким, похожим на мужской голосом:
– Все добрые богемцы, собирайтесь! Все добрые богемцы, собирайтесь!
И каждый раз, как она призывала богемцев собираться, они поднимали свои пивные кружки и отвечали одобрительными возгласами и песнями.
И посреди всего этого бедлама выступила я со своим религиозным танцем. Богемцы пришли в замешательство. Они не знали, как его воспринимать. Но, несмотря на это, они сочли меня милой девчушкой и пригласили приходить каждый вечер и присоединяться к добрым богемцам.
Богемцы представляли собой самую удивительную группу людей – поэтов, художников и актеров различных национальностей. Казалось, у них была только одна общая черта – ни у кого из них не было ни цента. И я подозреваю, что многим богемцам просто нечего было бы есть, так же как и нам с мамой, если бы ни сандвичи и пиво, которые они находили в клубе, поставляемые благодаря щедрости Амбер.
Среди богемцев был поляк, по фамилии Мироцкий, человек лет сорока пяти, с огромной копной рыжих вьющихся волос, рыжей бородой и проницательными голубыми глазами. Обычно он сидел в углу, курил трубку и наблюдал за «дивертисментами» богемцев с чуть иронической улыбкой. Но он единственный из всей толпы, для которой я в те дни танцевала, понимал мои идеалы и мое творчество. Он тоже был очень беден, и все же он часто приглашал нас с мамой в какой-нибудь маленький ресторанчик пообедать или отвозил нас на трамвае за город, чтобы позавтракать в лесу. Он страстно любил золотарник и, когда приходил ко мне, всегда приносил его охапками, красновато-золотистые цветы золотарника теперь всегда ассоциируются для меня с рыжими волосами и бородой Мироцкого…
Он был чрезвычайно странным человеком, поэтом и художником, пытался зарабатывать на жизнь, занимаясь каким-то бизнесом в Чикаго, но ему это не удавалось, и он чуть не умирал здесь с голоду.
В ту пору я была всего лишь молоденькой девушкой, слишком юной, чтобы понять его трагедию или его любовь. Полагаю, что в те искушенные времена никому и в голову не могло прийти, насколько наивными и невинными были американцы. Мои представления о жизни были тогда исключительно лирическими и романтическими. Я еще не испытывала сама и не имела ни малейшего представления о физиологической стороне любви, и только много лет спустя поняла, какую безумную страсть я внушила Мироцкому. Этот мужчина сорока пяти лет или около того влюбился безумно, страстно, как может влюбиться только поляк, в наивную, невинную девочку, какой я тогда была. Мама, очевидно, ни о чем не подозревала и позволяла нам подолгу оставаться наедине. Свидания и долгие прогулки по лесу возымели свое психологическое воздействие. Когда в конце концов он не сумел устоять от соблазна и, поцеловав меня, сделал предложение, я поверила, что это будет единственная и величайшая любовь моей жизни.