Вдруг он крепко обнял меня и принялся ласкать.
– Вы не больны! – воскликнул он. – Только ваша душа больна, она больна от отсутствия любви. Единственное, что может излечить вас, – это любовь, любовь, и только любовь.
Одинокая, усталая, печальная, я не могла не почувствовать благодарности за этот страстный и спонтанный взрыв чувства. Я посмотрела в глаза этого странного доктора и увидела любовь и вернула ее со всей печальной силой своей израненной души и тела.
Каждый день после работы в госпитале он приходил ко мне на виллу. Он мне рассказывал о страшных событиях дня, о страданиях раненых, о безнадежных операциях – словом, обо всех ужасах этой ужасной войны.
Иногда я ходила вместе с ним на ночные дежурства, когда весь обширный госпиталь, разместившийся в казино, спал и только центральный ночной свет горел. То тут, то там кто-то из бодрствующих мучеников поворачивался с усталым вздохом или стоном, врач переходил от одного к другому, то произнося утешающее слово, то давая попить, то предоставляя благословенную анестезию.
И после этих тяжелых дней и исполненных сострадания ночей этот странный человек испытывал потребность в любви и страсти, в одно и то же время трогательной и дикой, и из этих пламенных объятий и часов сводящего с ума наслаждения мое тело восставало исцеленным, так что я снова могла гулять у моря.
Однажды ночью я спросила этого странного врача, почему он отказался прийти, когда я позвала его в первый раз. Он не ответил на мой вопрос, но в его глазах появилось выражение такой боли, такой трагедии, что я побоялась продолжать расспросы. Но мое любопытство возросло. Здесь крылась какая-то тайна. Я чувствовала, что мое прошлое каким-то образом связано с его отказом ответить на мой вопрос.
1 ноября, в День поминовения усопших, я стояла у окна виллы, и вдруг мне бросилось в глаза, что садовый участок, окруженный черными и белыми камнями, имел вид двух могил. Подобное восприятие сада превратилось в своего рода галлюцинацию, и я не могла смотреть на него без содрогания. И действительно, я казалась пойманной в сеть страданий и смерти, целый день проводя в одиночестве на вилле или бродя по холодному и пустынному побережью. Поезд за поездом прибывали в Довиль с трагическим грузом раненых и умирающих. Когда-то модное казино, которое еще в прошлом сезоне оглашалось звуками джаз-банда и смеха, превратилось в огромный караван-сарай страданий. Я все чаще становилась жертвой меланхолии, а страсть Андре с каждой ночью становилась все мрачнее в своей фантастической напряженности. Часто, когда я считала этот отчаянный его взгляд взглядом человека, преследуемого ужасными воспоминаниями, он так отвечал на мой вопрос: «Когда ты все узнаешь, мы расстанемся. Ты не должна спрашивать меня».
Однажды ночью я проснулась и увидела, что он склонился надо мной и наблюдает за мною спящей. Отчаяние в его глазах было слишком ужасным, и я не выдержала.
– Скажи мне, в чем дело, – взмолилась я. – Я больше не могу выносить этой зловещей тайны.
Он отошел от меня на несколько шагов и остановился, склонив голову и пристально глядя на меня, – невысокий, коренастый человек с черной бородой.
– Ты не узнаешь меня? – спросил он.
Я посмотрела. Туман рассеялся. Я вскрикнула. В памяти всплыл тот ужасный день. Врач, который пришел и подал мне надежду. Тот, который пытался спасти моих детей.
– Теперь ты знаешь, как я страдаю, – сказал он. – Когда ты спишь, ты так похожа на свою маленькую девочку, когда она там лежала. Я так старался спасти ее… несколько часов я пытался вдохнуть в нее свое дыхание… свою жизнь… через ее маленький ротик… отдать ей свою жизнь…
Его слова причинили мне такую огромную боль, что я проплакала весь остаток ночи, и его несчастье, казалось, было не меньше моего.
С этой ночи я поняла, что любила этого человека со страстью, которой не осознавала, но по мере того, как наша любовь и взаимное влечение нарастали, возрастали и его галлюцинации, и, проснувшись однажды ночью, я опять увидела, что эти глаза, полные невыразимой скорби, снова устремлены на меня, и я поняла, что его одержимость может привести нас обоих к безумию.
На следующий день я шла по побережью все дальше и дальше, охваченная ужасным желанием никогда не возвращаться ни на мрачную виллу «Черное и белое», ни к окружающей меня там любви, подобной смерти. Я так долго шла, что наступили сумерки, затем совсем стемнело, и только тогда я поняла, что должна возвращаться. Начинался прилив, и часто мне приходилось идти через подступающие волны. Хотя было очень холодно, я ощущала огромное желание повернуться к волнам лицом, войти прямо в море и раз и навсегда положить конец невыносимому горю, от которого я не могла найти избавления ни в искусстве, ни в рождении нового ребенка, ни в любви. При каждой новой попытке спастись я находила только разрушение, боль и смерть.
На полпути к вилле я встретила Андре. Он был очень встревожен, так как нашел мою шляпку, которую я в своем отчаянии уронила на берегу, и подумал, что я решила найти конец своему горю в морских волнах. Когда, пройдя несколько миль по берегу, он увидел меня живой и невредимой, то расплакался, как ребенок. Мы пошли обратно к вилле, пытаясь утешить друг друга, но мы поняли, что расставание совершенно неизбежно, если мы хотим сохранить здравый рассудок, ибо наша любовь со своей ужасной одержимостью могла привести только к смерти или к сумасшедшему дому.
Произошло еще одно событие, еще более усугубившее мое горе. Я послала в Белльвю за чемоданом с теплой одеждой, и вот чемодан доставили на виллу, но отправители перепутали, и когда я открыла его, то обнаружила там одежду Дейрдре и Патрика. Когда у меня перед глазами снова оказались эти вещи – маленькие костюмчики, которые они носили в последнее время, пальтишки, туфельки и маленькие шапочки, – я снова услышала тот крик, который уже слышала, когда увидела их лежащих мертвыми, – странный, протяжный, жалобный крик, в котором не узнала своего голоса, словно из моего горла вырвался крик какого-то смертельно раненного животного.
Когда вернулся Андре, он нашел меня лежащей без сознания на открытом чемодане и сжимающей в руках детскую одежду. Он отнес меня в соседнюю комнату, а чемодан куда-то унес, и я его больше никогда не видела.
Глава 29
Когда Англия вступила в войну, Лоэнгрин превратил свой замок в Девоншире в госпиталь, а учениц моей школы, среди которых были дети всех национальностей, для их безопасности отправил в Америку. Огастин и Элизабет, сопровождавшие учениц в Америку, часто присылали мне телеграммы с просьбой присоединиться к ним, так что наконец я решилась поехать.
Андре отвез меня в Ливерпуль и посадил на большой кюнардовский пароход[134], направлявшийся в Нью-Йорк.
Я ощущала такую усталость и печаль, что совершенно не покидала своей каюты и выходила на палубу только по ночам, когда другие пассажиры спали. Встретившие меня в Нью-Йорке Огастин и Элизабет были потрясены происшедшей со мной переменой и моим болезненным видом.
Я нашла свою школу расположившейся на вилле – счастливая группа беженцев войны. Сняв большую студию на углу Четвертой авеню и Двадцать третьей улицы, я развесила свои голубые занавесы, и мы снова приступили к работе.
Приехав из истекающей кровью героической Франции, я с возмущением наблюдала равнодушие Америки к войне, и однажды вечером после представления в «Метрополитен-опера» я накинула на себя красную шаль и сымпровизировала «Марсельезу». Это был призыв к молодым людям Америки подняться на защиту высочайшей цивилизации нашей эпохи – той культуры, которая пришла в мир через Францию. На следующее утро в газетах появились полные энтузиазма заметки. В одной из них писали:
«Мисс Айседора Дункан заслужила необычайную овацию в конце программы после страстного воплощения «Марсельезы», когда публика несколько минут стоя аплодировала ей… Ее благородные позы подражали классическим фигурам парижской Триумфальной арки. У нее были обнажены плечи, и одна из поз произвела огромное впечатление на публику изображением прекрасных фигур Рюда на знаменитой арке. Зрители разразились одобрительными возгласами и криками «браво» при виде живого воплощения благородного искусства».
Моя студия вскоре превратилась в место встреч поэтов и художников. С этих пор ко мне вернулось мужество, и, узнав, что недавно построенный театр «Сенчери» свободен, я взяла его в аренду на сезон и приступила к созданию своих дионисий.
Но снобистский вид театра раздражал меня. С тем чтобы преобразовать его в греческий театр, я убрала все места для оркестра и расстелила голубой ковер, по которому мог передвигаться хор, а безобразные ложи прикрыла большими голубыми занавесами и с труппой, состоящей из тридцати пяти актеров, восьмидесяти музыкантов и ста певцов, поставила трагедию «Эдип» с моим братом Огастином в заглавной роли, мы же с ученицами выступили в роли хора.
Мои зрители были главным образом жителями Ист-Сайда, которые, между прочим, в современной Америке принадлежат к подлинным любителям искусства. Высокая оценка моего искусства со стороны Ист-Сайда так меня растрогала, что я отправилась туда со всей своей школой и оркестром и дала бесплатное представление в «Идиш театре», и если бы мне позволили средства, то осталась бы там, чтобы танцевать перед этими людьми, души которых были созданы для музыки и поэзии. Но увы! Подобное предприятие оказалось дорогостоящим экспериментом и привело меня к полному банкротству. Обращаясь к некоторым нью-йоркским миллионерам, я слышала в ответ: «Но почему вы хотите исполнять греческую трагедию?»
В тот период времени весь Нью-Йорк сходил с ума по джазу. Мужчины и женщины из высшего общества, молодые и старые, проводили время в огромных салонах таких отелей, как «Балтимор», танцуя фокстроты под варварские пронзительные вопли негритянского оркестра. Меня пригласили на один или два таких вечера с танцами, но я не могла сдержать своего негодования при виде подобного зрелища в тот момент, когда Франция истекает кровью и так нуждается в помощи Америки. По правде говоря, вся атмосфера в целом в 1915 году внушала мне отвращение, и я намеревалась вернуться со своей школой в Европу. Но у меня не было денег, чтобы заплатить за билеты. Я забронировала места на пароходе «Данте Алигьери», направлявшемся обратным рейсом в Европу, но мне не хватало денег, чтобы расплатиться. За три часа до отхода парохода у меня все еще не было необходимой суммы, как вдруг в мою студию вошла молодая, скромно одетая американка и спросила, правда ли, что мы уезжаем в