Моя жизнь — страница 60 из 63

Таково было происхождение, корни, но впоследствии, приехав в Европу, я обрела трех великих учителей, трех великих предвестников танца нашего века – Бетховена, Ницше и Вагнера. Бетховен создал мощный ритм танца, Вагнер – скульптурную форму, Ницше – душу танца. Ницше был первым танцующим философом.

Я часто думаю, где тот американский композитор, который услышит поющую Америку Уолта Уитмена и кто создаст подлинную музыку для американского танца, которая не будет содержать джазовых ритмов – никаких ритмов, ведущих вниз от талии, но исходящих из солнечного сплетения, временного жилища души, вверх к усыпанному звездами знамени огромного неба, аркой раскинувшегося над пространством земли от Тихого океана над Великими Равнинами, над Сьерра-Невадой, над Скалистыми горами до Атлантики. Я молю тебя, молодой американский композитор, создай музыку для танца, которая выразит Америку Уолта Уитмена, Америку Авраама Линкольна.

Мне кажется чудовищной мысль о том, что кто-то может подумать, будто джазовые ритмы выражают Америку. Джазовый ритм выражает первобытных дикарей. Американская музыка должна быть иной. Ей еще предстоит быть написанной. Ни один композитор еще не уловил этот ритм Америки – он слишком мощный для слуха большинства. Но однажды он хлынет потоком из огромных пространств земли, прольется дождем из обширных небесных пространств, и Америка получит выражение в некой титанической музыке, которая преобразует ее хаос в гармонию, а длинноногие сияющие мальчики и девочки будут танцевать под эту музыку, и это будут не трясущиеся, похожие на обезьяньи, конвульсии чарльстона, но замечательные, потрясающие, возвышенные движения, поднимающиеся выше египетских пирамид, выше греческого Парфенона, выражение такой красоты и силы, какой еще не знала ни одна цивилизация.

И в этом танце не будет ничего от пустого кокетства балета или чувственных конвульсий негров. Он будет чистым. Я вижу, как Америка танцует, стоя одной ногой на вершине Скалистых гор и удерживая при этом равновесие, простирая руки от Атлантического океана к Тихому, ее прекрасная голова вскинута к небу, а на лбу сияет корона из миллиона звезд.

Как нелепо, что в Америке поощряются школы так называемой телесной культуры, шведской гимнастики и балета. Типичные американцы не могут быть балетными танцовщиками. Ноги у них слишком длинные, тела слишком гибкие, а дух слишком свободолюбивый для этой школы жеманной грации и хождения на носках. Известно, что все балерины были невысокого роста. Высокая же, хорошо сложенная женщина никогда не сможет танцевать в балете. Тот тип, который характеризует Америку наилучшим образом, не создан для балета. Даже в самой причудливой фантазии мы не сможем вообразить богиню свободы, танцующую в балете. Так зачем же прививать эту школу в Америке?

Генри Форд выразил пожелание, чтобы все дети Форд-Сити танцевали. Он не одобрял современных танцев и считал: пусть танцуют старомодные вальс, мазурку и менуэт. Но старомодные вальс и мазурка выражают нездоровую сентиментальность и романтизм, которые современная молодежь переросла, а менуэт – воплощение елейного подобострастия придворных времен Людовика XIV и кринолинов. Что общего имеют эти ритмы со свободной молодежью Америки? Неужели мистер Форд не знает, что движения так же красноречивы, как и слова?

Зачем нашим детям склонять колена в столь изощренном и раболепном танце, как менуэт, или кружиться в лабиринтах фальшивой сентиментальности вальса? Лучше позвольте им шагать большими шагами, прыгать и скакать с высоко поднятыми головами и широко раскинутыми руками, отражая в танце язык наших пионеров, силу духа наших героев, справедливость, доброту и чистоту наших государственных деятелей и всю вдохновенную любовь и нежность наших матерей. Когда американские дети танцуют подобным образом, то превращаются в прекрасные существа, достойные имени величайшей демократии.

Это и будет танцующая Америка.

Глава 31

Бывают дни, когда моя жизнь кажется мне золотой легендой, усеянной драгоценными камнями, цветущим полем со множеством цветов, лучезарным утром, когда любовь и счастье венчают каждый час существования; дни, когда я не нахожу слов, чтобы выразить свою радость жизни; дни, когда моя школа кажется мне лучом гениальности и я по-настоящему верю, будто моя школа имеет хотя и не очень заметный, но все же реальный успех, а мое искусство представляет собой искусство возрождения. Но бывают дни, когда, пытаясь припомнить свою жизнь, я испытываю только огромное отвращение и полнейшую пустоту. Прошлое кажется мне серией катастроф, будущее – настоящим бедствием, а моя школа – галлюцинацией, рожденной мозгом безумца.

В чем правда человеческой жизни и кто сможет найти ее? Сам Бог был бы озадачен. И среди всей этой боли и радости, всей этой грязи и сияющей чистоты, этого тела из плоти, наполненного адским огнем, и того же тела, освещенного героизмом и красотой, – где правда? Бог знает, или дьявол знает, но, я подозреваю, оба озадачены.

Итак, в некоторые дни, богатые поэтическими образами, мой мозг подобен витражному окну, через которое я вижу прекрасные фантастические зрелища – чудесные формы и роскошные цвета, а в другие дни я смотрю через унылые серые окна и вижу мрачные серые груды мусора, называемые жизнью.

Как жаль, что мы не можем нырять в глубь себя и приносить мысль, как искатель жемчуга достает жемчужины, – драгоценные жемчужины из закрытых устричных раковин молчания и глубин нашего подсознания!

После долгой борьбы, которую я выдержала, чтобы сохранить свою школу, оказавшись в одиночестве, тоскуя, переживая упадок духа, я испытывала единственное желание – вернуться в Париж, чтобы выручить какие-то деньги за мою собственность. В это время Мэри вернулась из Европы и позвонила мне из Балтимора. Я рассказала ей о своем затруднительном положении, и она сказала: «Мой большой друг Гордон Селфридж уезжает завтра. Если я его попрошу, он, безусловно, достанет вам билет».

Я была настолько измучена борьбой и надрывающей сердце тоской во время своего пребывания в Америке, что с радостью приняла эту идею и на следующее утро отплыла из Нью-Йорка. Но несчастья продолжали преследовать меня. Так в первую же ночь, прогуливаясь по палубе, погруженной во мрак из-за военных условий, я провалилась в открытый люк и, упав с высоты пятнадцать футов, довольно сильно ушиблась. Гордон Селфридж весьма галантно предоставил в мое распоряжение на время путешествия свою каюту, а также свое общество и был в высшей степени любезен и очарователен. Я напомнила, как впервые пришла к нему более двадцати лет назад, когда, будучи голодной девочкой, попросила его отпустить в кредит ткань на платье, в котором я могла бы танцевать.

Это был мой первый опыт общения с человеком действия, и я поразилась, насколько его взгляд на жизнь отличался от взглядов тех артистов и мечтателей, с которыми мне доводилось общаться прежде. Казалось, он был человеком иного пола, ибо все мои прежние возлюбленные были явно женственными. К тому же я обычно вращалась в обществе мужчин более или менее неврастеничных, они то впадали в самое мрачное настроение, то их охватывала внезапная безудержная радость под влиянием выпитого, а Селфридж постоянно пребывал в необычайно ровном приподнятом настроении, чего я никогда не встречала прежде. А поскольку он никогда не прикасался к вину, это изумляло меня, так как мне и в голову не приходило, что человек может считать жизнь саму по себе довольно приятным явлением. Мне всегда казалось, что будущее содержит только отдельные проблески преходящей радости, почерпнутой из искусства или любви, в то время как этот человек находил счастье в реальной жизни.

Приехав в Лондон, я все еще страдала от последствий падения. Денег на поездку в Париж у меня не было, так что я сняла квартиру на Дьюк-стрит и разослала телеграммы друзьям в Париж, но ответов не получила, по-видимому из-за войны. Я провела несколько ужасных и мрачных недель в этой унылой квартире, совершенно не имея средств к существованию. Больная и одинокая, не имеющая ни цента и лишившаяся своей школы, я сидела по ночам у темного окна, и мне казалось, будто война никогда не закончится. Я наблюдала за воздушными налетами и жаждала, чтобы бомба упала на меня и прекратила мои мучения. Как искушает мысль о самоубийстве! Я часто думала о нем, но меня всегда что-то удерживало. Если бы смертоносные пилюли продавали в аптеках так же свободно, как и профилактические средства, думаю, интеллигенция всех стран, не выдержав страданий, исчезла бы за ночь.

В отчаянии я телеграфировала Лоэнгрину, но не получила ответа. Один импресарио организовал несколько представлений для моих учениц, которые хотели сделать карьеру в Америке. Впоследствии они выступали как танцовщицы Айседоры Дункан, но я не получала никаких доходов от этих выступлений. Я оказалась в отчаянном положении, и так продолжалось до тех пор, пока я не познакомилась с обаятельным сотрудником французского посольства, который пришел мне на выручку и отвез в Париж. Там я сняла комнату в Пале д’Орсэ и обратилась к ростовщикам, чтобы раздобыть денег.

Каждое утро в пять часов нас будил грубый гул «Большой Берты»[140] – подходящее начало зловещего дня, часто приносившего ужасные новости с фронта. Смерть, кровопролитие, бойня заполняли печальные часы, а по ночам раздавался свист, предупреждающий о начале воздушного налета.

Яркое воспоминание тех лет связано у меня со знакомством со знаменитым асом Гарро. Я встретилась с ним как-то вечером в доме друзей; он играл Шопена, а я танцевала, потом он пешком провожал меня домой из Пасси до набережной Д’Орсэ. Начался воздушный налет, мы наблюдали за ним, а потом я принялась танцевать перед ним на площади Согласия. Он аплодировал мне, его темные печальные глаза освещались огнем ракет, падавших и взрывавшихся рядом с нами. Он сказал мне той ночью, что хочет только смерти. Вскоре после этого ангел героев нашел его и унес прочь от этой жизни, которой он не любил.