Почему мы хотели, чтобы они остались? На то были две причины: прежде всего мы хотели доказать миру, что евреи с арабами могут жить вместе — о чем бы ни трубили арабские руководители, — а, во-вторых, мы прекрасно знали, что если полмиллиона арабов покинет сейчас Палестину, то это вызовет переворот во всей экономике страны. Тут уместно будет высказаться еще по одному вопросу. Я хочу, раз и навсегда, ответить на вопрос — сколько палестинских арабов в действительности покинуло свои дома в 1947–1948 годах? Ответ: максимум — 590 000. Из них 30 000 уехало сразу после ноября 1947 года, после резолюции ООН о разделе: еще 200 000 — зимой и весной 1948 года (в том числе большинство из 62 000 хайфских арабов); еще 300 000 — после провозглашения еврейского государства в мае 1948 года и арабского вторжения в Израиль. Это действительно была трагедия, и она имела трагические последствия — но надо посмотреть фактам в лицо, и тогда и теперь. Арабы кричат о «миллионах палестинских беженцев» — и это такая же неправда, как их утверждения, что мы заставили арабов покинуть свои дома. «Палестинские беженцы» появились в результате стремления (и попыток) арабов разрушить Израиль. Это был результат, а не причина. Конечно, в ишуве были люди, говорившие еще в 1948 году, что для Израиля было бы самое лучшее, если бы все арабы уехали, но я не знаю ни одного серьезного израильтянина, который бы так думал.
Во всяком случае арабам, оставшимся в Израиле, жилось легче, чем тем, кто уехал. До 1948 года по всей Палестине вряд ли была хоть одна арабская деревня с электричеством и водопроводом — а через двадцать лет не осталось, вероятно, ни одной, не присоединенной к электросети, и ни одного дома без водопровода. Когда я была министром труда, я проводила много времени в этих деревнях, и то, что мы там делали, радовало меня не меньше, чем исчезновение маабараот. Одно дело — слухи и пропаганда; другое дело — факты. Не «новые левые», а я, как министр труда Израиля, открывала новые дороги и посещала новые квартиры в арабских деревнях по всей стране. Кстати, мое любимое воспоминание этого времени — деревня в Нижней Галилее: деревня эта была на холме, а источник, из которого жители брали воду, — внизу, и таскать воду на холм было дело нешуточное. Мы построили для деревни дорогу, и по этому поводу был устроен праздник с угощением, флагами и речами. Неожиданно для всех слово взяла молоденькая женщина — для арабов это необычно. Она была очень хороша в своем длинном лиловом платье, и речь ее тоже была прелестна. Она сказала: «Мы хотим поблагодарить министерство труда и министра за то, что они сняли тяжесть с ног наших мужчин. Но теперь мы хотели бы попросить министра, если он может, снять тяжесть и с голов наших женщин». Этими поэтическими словами она дала понять, что хочет, чтобы провели водопровод и чтобы ей не надо было таскать воду на голове, даже по новой дороге. И через год я возвратилась в эту деревню отпраздновать новое радостное событие — и на этот раз я открыла десятки кранов.
В это время я чуть не лишилась своего поста в министерстве труда. В 1955 году подошло время выборов. Мапай очень стремился иметь мэром Тель-Авива лейбориста, и Бен-Гурион решил, что я — единственный кандидат, имеющий шансы быть избранным. Я была не очень довольна, потому что мне не хотелось покидать министерство, но, поскольку таково было партийное решение, у меня не было альтернативы.
— Но ты все-таки пойми, что в таком случае я должна буду выйти из кабинета, — сказала я Бен-Гуриону.
— Об этом не может быть и речи, — возразил он. — Мы тебя сделаем министром без портфеля.
— Нет, — сказала я. — Если я буду мэром, то я буду только мэром.
Он очень рассердился, но, к счастью для меня, мы не получили в Тель-Авиве большинства голосов. Поскольку мое избрание на тель-авивском совете зависело от двух мужчин, принадлежавших к блоку религиозных партий, и один из них отказался голосовать за женщину, я не стала мэром, а продолжала работать в министерстве труда, рассчитывая, что останусь там еще много лет.
Хотя я и была довольна таким исходом дела, но была вне себя от того, что блоку религиозников удалось в последний момент использовать в своих целях мою принадлежность к женскому полу, словно женщины Израиля не внесли своего вклада в построение государства. А ведь не было поселения в Негеве или в Галилее, где с самого начала ни трудились бы женщины. И разве представители религиозного блока не сидели в Кнессете вместе с женщинами в эту самую минуту? Разве они ни согласились с участием женщин в Еврейском Агентстве и в Ваад Леуми? Возражать против избрания меня мэром на том основании, что я женщина, — это та политическая тактика, которая внушает мне презрение, — и так я и сказала, не выбирая выражений.
Религиозные вопросы — я имею в виду случаи, когда религиозные партии старались настоять на своем, — возникали несколько раз в течение пятидесятых годов. Мы твердо решили не вступать в открытый конфликт с религиозным блоком, если только его можно было избежать: у нас и без этого хватало тревог. Тем не менее, периодически возникали стычки, приводившие к правительственному кризису.
В те дни израильтяне повторяли анекдот. Человек говорит, вздыхая: «Две тысячи лет мы дожидались еврейского государства — и надо же, чтоб дождался его именно я!» В эти первые годы все мы порой, хоть и очень мимолетно, испытывали это чувство. И так как в Израиле ничто не стоит на месте, в 1956 году у Бен-Гуриона появились на меня новые планы.
Право на существование
Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу, надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда, Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц — Сде-Бокер, в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, — и нельзя ему было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года, когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет остался опять только министром иностранных дел).
На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету — почти все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, — когда возникали по-настоящему трудные проблемы, мы все — и Шарет в том числе — обращались за советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест Израиля; поток писем и посетителей был неистощим — и Бен-Гурион, которому нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь. Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет, несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные — хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.
Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он задавал себе — и нам: «А это хорошо для государства?» Что означало: «Будет ли это в дальнейшем хорошо для государства?» В конце концов, история будет судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и, уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе. Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности, сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.
Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения которой ни одному израильтянину — и, разумеется, ему самому — никогда не пришлось бы стыдиться.
К счастью, долгое время — фактически до самых пятидесятых годов — оба они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец. Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на друга, они не дружили по-настоящему — но они друг друга дополняли и, конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году, когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом), разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.
Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо из нас, верил, что лучший способ — оказывать нажим на власть предержащих, чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо