ией в качестве летчика авиации генерала Де Голля. На книжке не случайно стоит 164–е издание! Потом прочел ряд стихотворений Поля Валери и две больших статьи из сборника Валери «Варьетэ» — и моих любимых Стендаля и Бодлера. Статьи прекрасные, тонкие, глубокие, и стихи тоже — скажи Алпатову, что я от его Валери в восхищении. Удивительно странно оборачивается время: русский майор, он же преподаватель истории искусства, едущий на фронт в Германию и читающий с великим наслаждением томик прекраснейшего из французских поэтов XX века! Это выглядит как литература с претензиями на оригинальность. А может быть, это самое естественное?
Я в очень хорошей компании, уже привыкшей к своему составу: полковник, едущий, чтобы стать, вероятно, комендантом одного из крупнейших немецких городов; его жена; потом военная докторша, едущая на фронт к мужу; два молодых ленинградских инженера и мы четверо. В таком обществе мы и отправились вчера в город. Привелись в порядок в парикмахерской, потом явились к военному коменданту города, потом обедали в командирском управлении, где радушный майор, ведающий столовой, угостил нас таким обедом, какой, пожалуй, только в Европейской гостинице в Ленинграде перед войной мне попадался. Потом бродили по городу несколько часов до ухода поезда.
Город очень интересный. Он до отказа наполнен старой архитектурой, улицы узкие, кривые, забитые пестрой толпой. Новые здания старательно подражают средневековой архитектуре, и это придает городу какой‑то искусственный характер, сухой и неуютный, — представляешь, как может выглядеть ложная готика. Но здесь я, наконец, увидел и настоящую готическую архитектуру, и это очень здорово. Маленькая ратуша на центральной площади с четырехгранной массивной готической башней, готические торговые ряды, надстроенные, видимо, в XVI или XVII веке в духе северного Возрождения, с курьезными скульптурными рожами по гребню крыши и с гербами всех польских городов на низких сводах главной галереи; огромный готический собор Св. Марии, с цветными деревянными рельефами за сидениями для хора в главном алтаре, с цветными стеклами гигантских окон, переплетенных в «пламенеющем» стиле, с удивительными позолоченными висячими кафедрами, из черного дерева с скульптурными рельефами, с высочайшими нервюрными сводами в полумраке вверху — все вместе дает великолепное впечатление! Пока мы осматривали собор, началось богослужение, мы спешно ретировались, но все‑таки слышали, как звучит орган под этими сводами.
Я никогда не представлял себе католичество в «натуре» — это поразительно ловко срежиссированное театральное представление, это настойчивая, активная агитация всеми средствами, явно воздействующая физиологически на нервы своей паствы. На всех перекрестках торчат распятия и мадонны, куча магазинов продает реликвии, статуэтки, слащавые религиозные картинки, на улицах на каждом шагу ксендзы и монахини, часто молодые (причем — с аккуратно подведенными бровями и напудренными лицами — «явно не чуждые земным утехам», как выразился один из наших ленинградцев!). Все это — не больно привлекательно, чтоб не сказать грубее. Кроме готических церквей много барочных; барокко здесь грубое и вызывающее, гораздо хуже, чем во Львове (и более подходящее к католической бутафории). Я не знаю названий, но некоторые из готических церквей очень интересны, нужно будет в Москве узнать, что они собой представляют. Королевский замок, знаменитый Вавель, на высоком холме, оказался довольно скучным (по крайней мере, снаружи).
Больше всего меня занимала уличная толпа. Я наблюдал ее весь день очень внимательно, сначала с настороженностью, потом с все возрастающей неприязнью, а под конец с неожиданной для меня самого надменностью! В Кракове есть заводы, есть рабочие — я их не видел, но зрелище этой сытой буржуазной толпы, каким‑то образом отсидевшейся от войны и явно продолжающей отсиживаться, — мне было противно. Я вспомнил Самарканд, где все мужчины ушли воевать за тридевять земель и все делалось женщинами. А тут — табуны холеных молодых людей 20–23 лет, в модных спортивных костюмах, с напомаженными волосами и наманикюренными руками, шляющиеся по улицам в неимоверном количестве и не занятые, явно, ни работой, ни войной! Какие сытые толстые дяди шествуют тут по улицам! Какие разряженные (на редкость безвкусно и безобразно) дамы ведут откормленных псов всех пород и размеров! Я вспоминал Ленинград, где не осталось ни единой собаки. Вся эта публика большей частью очень любезна и почтительна, грех жаловаться, глазеют с подобострастным любопытством (тут не так много русских офицеров, и мы все время чувствовали себя в центре внимания этой, очень чужой, толпы), чрезвычайно вежливо показывают дорогу. Но бог с ними, мне такая Европа не нравится. Мириады маленьких магазинов (больших совсем не видать, как вовсе нет автомобилей!). Но цены абсолютно неприступные (даже бритье и мытье головы обошлись в 35 злотых, — а злотый считается равным рублю!). Поэтому нам никому не пришлось тратить тут деньги. Конечно, не настоящую Польшу представляет эта краковская толпа. Пожилая интеллигентная женщина подошла и робко попросила у нас хлеба. «Я из Варшавы!» — ответила на наш вопрос и была растрогана и благодарна, когда мы дали ей хлеба. Таких в Польше, наверное, больше. Каждую минуту, повсюду, думаю о тебе и Машукушке и целую вас обеих крепко — крепко, тысячу миллиардов раз! А.
Позже отец описывал забавный (и поучительный) эпизод из их хождения по Кракову. На извозчике мимо них ехал какой‑то особенно важный и толстый «буржуй», и они, не скупясь, выражали свое негодование по поводу зажравшегося и отсидевшегося от войны краковского обывателя, как вдруг «буржуй» остановил пролетку и ринулся с распростертыми объятьями к Филиппову: это оказался известный наш конферансье Михаил Гаркави.
2/II 1—45
Наташенька, милая, милая, моя любимая!
Вчера провел день в Катовице и Бейтене — сейчас еду дальше — это уже позади. Куда еду — пока еще не знаю, и адреса у меня все еще нет. Посылаю это и вчерашнее письмо с проводником назад в Москву, до того послал уже 5 писем. Когда‑то получу от вас вести? Очень скучаю без вас и все время думаю. Путешествие покуда что больше чем интересное. Катовицы — польский рабочий город, с совсем другим народом, чем в Кракове, — очень хорошим. Бейтен — это уже Германия. Приедем на место — напишу подробно, что видел. Сегодня пути наши с нашими попутчиками разошлись — остались мы шестеро (с ленинградцами). Ужасно жду от вас письма и целую крепко — крепко. А.
5/III—45
Наташенька, милая, милая, моя маленькая!
Не писал три дня, т. к. все ждал, когда получу наконец № своей полевой почты. Сегодня получил: полевая почта 28930 — группа Сабурова, майору А. Д. Чегодаеву. Как только получишь — напиши подробно — подробно обо всем, что у вас делается и что было за время, что я ехал, о своих лекциях в Худож. Театре[22], о Машукушкиных делах (а она пусть напишет отдельно), о музее, об Академии Наук, о папе, о Лазаревых, о Пименове, об Алекс. Борисовиче и Татьяне Борисовне, о всем, самом мелком, что тебя и Машукушку касается. Я очень тоскую, ничего не зная о вас и не представляя даже, когда я получу хоть строчку. Мне так жалко было тебя, когда я уезжал. Так хочется, чтобы ты не была грустная и не уставала бы. Получили ли вы все мои письма? Я послал (до этого) семь писем из Киева, Львова, Кракова, Катовице.
Я был уже во многих городах Германии и хоть и сижу сейчас четвертый день на одном месте — это ненадолго. Работы свыше головы. Писать о себе ничего не могу. Только что сыт, здоров, очень доволен спутниками, очень дивлюсь на тупость и убожество немецкой «культуры», которые превзошли всякие мои ожидания. Странное мое путешествие! Мне все кажется, точно не я, а кто‑то другой. Громадные впечатления последних дней — это: 1) промышленный район Катовице, где огромные заводы идут один за другим, повсюду кругом до горизонта — пейзаж, полный неожиданной, необычайной величественности, 2) необычайно острое ощущение бесконечного превосходства нашей культуры над немецкой, несмотря на весь внешний лоск немецкой цивилизации (за которой нет ничего живого). Очень яркое впечатление: прелестный польский мальчишка в Хоржуве (около Катовице) — наш попутчик на трамвае (дважды нами встреченный за день) — застенчивый, воспитанный, ласковый малый лет девяти, молча (из- за разных языков), но достаточно ясно все же (с помощью главным образом знаков) с нами объяснявшийся и приветливо нам улыбавшийся — точно от лица настоящей Польши, не Краковской. Каждый день слушаю московское радио — приказы Сталина[23], музыку, пение Обуховой и др. — с большим волнением. Ужасно жду от вас письма. Целую вас обеих крепко — крепко и очень хочу поскорее увидеть. А.
Поклон Вере Степановне и Диме. Всем от меня кланяйся.
9/111–45
Наташенька, моя милая, любимая!
Все жду от вас письма и тоскую. Решил, что получу первое письмо не раньше конца месяца, но очень трудно дожидаться. Стараюсь по вечерам после работы представить себе, что делаете обе, и только начинаю беспокоиться. Уже март, значит, начались твои лекции, как они идут? О своих делах я стараюсь и не вспоминать. Хороший ли в этом месяце магазин? Тепло ли в комнатах и есть ли дрова?
В Москве еще карточки, закрытые «распределители», центральное отопление не работает — топим «буржуйку».
Тут глубокая зима, масса снегу, так что утром целые вереницы немецких девиц отправляются с лопатами расчищать улицы. Скользко и холодно. Но в гостинице, где я живу уже неделю, жарко — приходится открывать на весь день окно. Меня приводят в ужас немецкие перины, которые совершенно отравляют мне сон. Эти перины, которые, на мой взгляд, одно из самых законченных воплощений немецкого духа. Ни один другой народ не придумал бы ни в век такой гадости. Меня очень интересует, как вы едите и кто бывает, не таскают ли зря книги. Здоровы ли вы обе и папа? Я здоров (только сплю плохо), но очень устаю, масса дела, и чем дальше, тем больше. Вчера и сегодня даже не успел к обеду. Ем я в прекрасном ресторане при гостинице (весь персонал тут — наш, русский), повар — первосортный, так что сыт я вполне. Немецкого тут — только черное пиво, хорошее, так что я стал им интересоваться немного.