Моя жизнь — страница 22 из 26

Другой выстраивал свои работы обдуманно, спокойно, как инженер.

Некоторые увлекались абстрактным искусством, приближаясь к Чимабуэ и к витражам старинных соборов.

Я не уставал восхищаться их рисунками, их вдохновенным лепетом — до тех пор, пока нам не пришлось расстаться.

Что сталось с вами, дорогие мои ребята?

У меня сжимается сердце, когда я вспоминаю о вас.

Мне отвели комнату, точнее, жилую мансарду, в покинутой деревенской усадьбе.

Наша единственная железная кровать была так узка, что к утру тело затекало, на нем оставались рубцы.

Мы нашли козлы, приставили к кровати и немного ее расширили.

Дом хранил запах былых хозяев, тяжелый дух болезни. Везде валялись аптечные пузырьки, попадались засохшие собачьи нечистоты.

Окна летом и зимой стояли настежь.

Внизу, в общей кухне, хлопотала по хозяйству смешливая деревенская бабенка.

Ставила в печку хлеб и, вовсю смеясь, простодушно рассказывала о своих приключениях.

— В голод я возила в товарных поездах мешки с мукой — кое-как доставала в дальних деревнях. И вот однажды нарываюсь на милицейский патруль, человек двадцать пять. А я в вагоне одна.

Они говорят: возить муку запрещено, есть указ. Ты что, не знаешь?

Ну, я и легла. И все двадцать пять молодцов прошлись по очереди. Насилу встала. Зато мука моя уцелела.

Я смотрю ей в рот.

По ночам она спускалась в подвал, где жили лесники.

Только бы им не взбрело в голову нагрянуть к нам с топорами.


Сижу в приемной Наркомпроса. Терпеливо жду, пока начальник отдела соизволит меня принять.

Я хочу, чтобы мне оплатили панно, сделанное для театра.

Если не по «первой категории», чего без особого труда добивались мои более практичные собратья, то хотя бы по минимуму.

Но начальник мило улыбается и мямлит:

— Да-да… конечно… но, видите ли… смета… подписи… печати… Луначарский… зайдите завтра.

Это длится уже два года.

Наконец я получил… воспаление легких.

Грановский тоже только улыбался.

Что же мне оставалось делать?

Коза. Рисунок для обложки книги Дер-Нистера. 1914. Бумага, тушь.

Боже мой! Ты дал мне талант, так, во всяком случае, говорят. Но почему ты не дал мне внушительной внешности, чтобы меня боялись и уважали? Будь я солидней, высокого роста, с крепкими ногами и квадратным подбородком, никто бы мне слова поперек не посмел сказать, так уж водится в нашем мире.

А у меня физиономия самая безобидная. И голоса не хватает.

Расстроенный, я брел по московским улицам.

Проходя мимо Кремля, ненароком заглянул в широкие башенные ворота.

Из машины выходил Троцкий — высокий, с сизым носом. Тяжелым уверенным шагом он направлялся к своим кремлевским апартаментам.

И вдруг у меня шевельнулась идея: не зайти ли к Демьяну Бедному, он как раз живет в Кремле, а во время войны мы с ним вместе служили в военной конторе.

Попрошу, чтобы он и Луначарский похлопотали: пусть меня выпустят в Париж.

Хватит, не хочу быть ни учителем, ни директором.

Хочу писать картины.

Все мои довоенные работы остались в Берлине и в Париже, где меня ждет студия, полная набросков и неоконченных работ.

Поэт Рубинер, мой добрый приятель, писал из Германии:

«Ты жив? А говорили, будто тебя убили на фронте.

Знаешь ли, что ты тут стал знаменитостью? Твои картины породили экспрессионизм. Они продаются за большие деньги. Но не надейся получить что-нибудь от Вальдена. Он считает, что с тебя довольно и славы».

Ну и ладно.

Лучше буду думать о близких: о Рембрандте, о маме, о Сезанне, о дедушке, о жене.

Уеду куда угодно: в Голландию, на юг Италии, в Прованс — и скажу, разрывая на себе одежды:

— Родные мои, вы же видели, я к вам вернулся. Но мне здесь плохо. Единственное мое желание: работать, писать картины.

Ни царской, ни советской России я не нужен.

Меня не понимают, я здесь чужой.

Зато Рембрандт уж точно меня любит.

Писал эти страницы…

Художник с перевернутой головой. Рисунок для обложки книги А. Эфроса и Я. Тугендхольда «Искусство Марка Шагала». 1918. Бумага, тушь.

Писал эти страницы, как красками по холсту.

Если бы на моих картинах был кармашек, я бы положил их туда… Они могли бы дополнить моих персонажей, слиться со штанами «Музыканта» с театрального панно…

Кто может увидеть, что написано у него на спине? Теперь, во времена РСФСР, я громко кричу: разве вы не замечаете, что мы уже вступили на помост бойни и вот-вот включат ток?

И не оправдываются ли мои предчувствия: мы ведь в полном смысле слова висим в воздухе, всем нам не хватает опоры?

Последние пять лет жгут мою душу.

Я похудел. Наголодался.

Я хочу видеть вас, Б…, С…, П… Я устал.

Возьму с собой жену и дочь. Еду к вам насовсем.

И, может быть, вслед за Европой, меня полюбит моя Россия.

Москва. 1922 г.

Иллюстрации

Родители Шагала
Семья Шагала
С женой и дочерью Идой. 1917
М. Шагал пишет эскизы для Еврейского камерного театра. 1920–1921 гг.
М. Шагал с женой перед отъездом в Берлин
М. Шагал. 1930-е гг.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Отечество мое — в моей душе.

Вы поняли?

Вхожу в нее без визы.

Когда мне одиноко, — она видит,

Уложит спать, укутает, как мать.

Во мне растут зеленые сады,

Нахохленные, скорбные заборы,

И переулки тянутся кривые.

Вот только нет домов,

В них — мое детство,

И как оно, разрушились до нитки.

Где их жилье?

В моей душе дырявой…

М. Шагал

Человек, движущийся вперед с лицом, обращенным назад, — ключевой образ в искусстве Марка Шагала (1887–1985). Не удивительно, что в расцвете молодости он обратился к мемуарному жанру и создал документально-поэтическое описание прожитой жизни, близкое тому, что можно увидеть в его живописи. Но написанная по-русски и посвященная в основном России, его книга лишь спустя много лет и в результате двух переводов смогла стать доступной русскому читателю.

В искусстве Шагала изображение во многом заимствовало у слова свободу обращения с пространством и временем, способность быть прямым эквивалентом человеческого духа (именно в этом, возможно, заключался главный источник шагаловской «магии»). Слово живет в красках его картин, контурах рисунков, свете витражей, «тесте» керамики, но порой обретает самостоятельное бытие в литературных текстах художника, и прежде всего в самом его значительном литературном произведении — «Моя жизнь».

По свидетельству главного исследователя творчества Шагала — искусствоведа, директора Кунстхалле в Базеле Франца Мейера, художник начал писать, как он выражался, «роман своей жизни» во время службы зимой 1915/16 года в петроградском военном бюро, в промежутках между разбором «входящих» и «исходящих» бумаг. Летом 1922 года Шагал на пути из Москвы в Берлин остановился в Каунасе, где состоялась выставка его работ. В честь художника был устроен вечер, на котором он впервые читал выдержки из рукописи. По словам Мейера, она представляла собой девять тетрадей, написанных по-русски и содержащих примерно три четверти будущей книги[49].

В Берлине Шагал познакомился с владельцем картинной галереи и издателем Паулем Кассирером, который попытался перевести «Мою жизнь» на немецкий язык. Однако, как пишет Мейер, «спонтанный и исключительно индивидуальный стиль Шагала не поддавался переводу»[50]. Сам художник с гораздо большим успехом «перевел» собственный текст на язык гравюры — 20 офортов к «Моей жизни» были изданы в Берлине в 1923 году в виде отдельного альбома. После приезда в Париж Шагал заканчивает книгу. В 1920-е годы фрагменты из нее в переводе на идиш впервые публикуются в Нью-Йорке[51]. Перевод с русского на французский был осуществлен в конце 1920-х годов женой художника Беллой Розенфельд совместно с преподавателем французского языка, занимавшегося с Идой — дочерью Шагала.

Марк Шагал с детства говорил и писал на идиш (в его литовском диалекте) и на русском, в обоих случаях не слишком заботясь о соблюдении грамматических норм. В поздних публикациях стихов, написанных на идиш, он не возражал против редакционной правки своих текстов[52]. И несомненно, лучшим редактором в его глазах была Белла, которую он считал своей музой и такой же частью души, как создаваемые произведения. Белла являлась не только вторым «я» Шагала, но и творчески одаренным человеком. В юности она собиралась стать актрисой, занималась в студии К. Станиславского и обладала также литературными способностями, о чем свидетельствовали и перевод шагаловской прозы, и написанная по его следам книга ее собственных воспоминаний о детстве в Витебске[53].

«Моя жизнь», вышедшая в Париже в 1931 году в издательстве «Stock», вскоре обрела широкую известность и была переведена на другие европейские языки. Наличие всех этих изданий и полная невозможность опубликовать свое сочинение в СССР и послужили, возможно, причиной того, что Шагал на протяжении последующей жизни не обращался к русскому автографу, судьба которого в настоящее время неизвестна.

Публикуемая книга является по необходимости «переводом перевода», так сказать, отражением отражения, и ни в коей мере не претендует на «реконструкцию» изначального шагаловского текста. Кстати, все словесные произведения художника, вышедшие в нашей печати, за исключением его писем, представляют собой достаточно свободный перевод с идиш или с французского, либо несут на себе следы редакторской правки — таковы, например, статьи Шагала, появившиеся в витебской периодике в конце 1910-х годов. Не воспроизводя неповторимый в своей «неправильности» и в своей экспрессии слог Шагала, предлагаемый читателю текст все же передает основные особенности его книги. Художник «писал эти страницы, как красками по холст