Моя жизнь — страница 17 из 26

изощрялся передо мной в красноречии.

Порой резко поворачивался, заглядывая мне в лицо и поблескивая очками.

Я видел его черные усики и острые, пристальные глаза.

Добродушный скептик, он говорил, слушал, спорил, размахивая руками и прихрамывая.

Мы очень сблизились.

Случалось, я оставался у него ночевать, и тогда он болтал до утра при слабом свете ночника у изголовья. Рассуждал о писателях, о войне, вообще о жизни, об искусстве, о революции, о своем племяннике наркоме, без конца говорил о жене, которая от него ушла.

Она была совсем молоденькая, когда они встретились. И редкая красавица. Высокая, стройная, смуглая, с черными глазами, молчаливая и замкнутая.

Ее не трогали ни литературные успехи моего друга, ни его любовь. Его обожание она принимала холодно и равнодушно. А в один прекрасный день оставила его и ушла к другому.

– Что поделаешь, – говорил мой друг, – вы же понимаете, ей нужен мужчина, достойный ее. А посмотрите на меня: кривобокий да еще слюной брызгаю.

С утра он ждал больных. Впустую.

Потом он принимался писать.

Не раз в эти голодные и холодные годы он делился с нами своим пайком конины. Пировали у него на кухне. Рядом играл его сынишка, которого он растил как умел.

Держа дрожащими руками стакан чаю, он говорил без умолку. Чай остывал в ледяных ладонях и наконец проливался на стол. Я допивал свой стакан, а он все говорил, поправляя очки, поминутно норовящие упасть прямо в чай.

Еще одному другу показывал я свои картины – достопочтенному Сыркину.

Близорукий, чтобы что-нибудь разглядеть, он вооружался биноклем. При встрече же мог сослепу наткнуться на вас.

Он нежно опекал меня.

Где все вы ныне?



Немцы одержали первые победы. Удушающие газы настигали меня даже на службе, на Литейном проспекте, 46.

Живопись моя заглохла.

Как-то темным вечером я вышел из дому один. Пустынная улица бугрится булыжниками.

Где-то в центре погром.

Бесчинствует банда молодчиков.

Они разгуливают по улицам в шинелях нараспашку, без погон и развлекаются тем, что сбрасывают прохожих с мостов в воду. Слышны выстрелы.

Мне хотелось видеть все своими глазами.

И я осторожно отправился в центр.

Фонари не горят, жутковато, особенно когда проходишь мимо мясных лавок. Там заперты на ночь – последнюю в их жизни – телята. Лежат рядом с колодами, мясницкими ножами, топорами и жалобно мычат.

Вдруг из-за угла прямо передо мной вырастают громилы – четверо или пятеро, вооруженные до зубов.

Обступают меня и без околичностей:

– Жид?

Я колебался секунду, не больше. Ночь. Откупиться нечем, отбиться или убежать не смогу. А они жаждут крови.

Моя смерть была бы бессмысленной. Я хотел жить.

– Ну так проваливай подобру-поздорову.

Не теряя времени, я поспешил дальше в центр, где бушевал погром.

И все услышал, все увидел: как стреляют, как сбрасывают людей в реку.

Домой, скорей домой!

«Хоть бы Вильгельм остановился в Варшаве или в Ковно, – молился я, – хоть бы не дошел до Двинска! А главное, не тронул бы Витебска! Там мой дом, там я работаю – пишу картины».

Но Вильгельму повезло: русские воевали плохо. Впрочем, даже если бы оборонялись изо всех сил, все равно не сдержали бы натиска. Наши хороши только в наступлении – тут им нет равных.

Каждое новое поражение давало командующему армией великому князю Николаю Николаевичу повод для новых нападок на евреев.

«Выслать в двадцать четыре часа! Или расстрелять! А лучше и то и другое!»

Немцы наступали, и еврейское население уходило, оставляя города и местечки.

Как бы я хотел перенести их всех на свои полотна, укрыть там. Сжимались кулаки, грозили небу.

Солдаты бежали с фронта. Прощайте, вшивые окопы! Хватит взрывов и крови!

Бежали неудержимо, выбивали в вагонах окна, брали приступом ветхие составы и, набившись как сельди в бочки, ехали в города, в столицы.

Свобода полыхала у всех на устах. Сливалась с бранью и свистом.

Сбежал и я. Прощай, служба, прощайте, чернила, бумажки и реестры.

Я дезертировал, как все.

Свобода и конец войне!

Свобода. Полная свобода.

И грянула Февральская революция.

Первой моей мыслью было: больше не придется иметь дело с паспортистами.

Все началось с бунта Волынского полка.

Я бросился на Знаменскую площадь, оттуда на Литейный, на Невский и обратно.

Везде стрельба. Наготове пушки. Все вооружаются.

«Да здравствует Дума! Да здравствует Временное правительство!»

Артиллеристы перешли на сторону народа. Увозят пушки с позиций.

Части одна за другой приносят новую присягу. За солдатами – офицеры, моряки.

Перед Думой гремит голос председателя Родзянко:

– Помните, братья, враг еще у нашего порога! Клянемся же!..

– Клянемся! Ура!

Кричали до хрипоты.

Все теперь пойдет по-новому.

Я был как в чаду. Не слышал даже, что говорил Керенский. Он – в апогее славы. Наполеоновский жест: рука за пазухой; наполеоновский взгляд. Он спал на императорском ложе.

Кабинет кадетов сменили полудемократы. Потом пришли демократы.

Единства не получилось. Крах.

Тогда Россию решил спасти генерал Корнилов. Орды дезертиров захватывали поезда.

«По домам!»

Июнь. Настал час эсеров. Чернов произносил речи в цирке.

«Учредительное собрание! Учредительное собрание!»

На Знаменской площади, перед статуей Александра III, передавали друг другу:

– Ленин приехал.

– Какой Ленин?

– Ленин из Женевы?

– Он самый.

– Уже здесь.

– Не может быть!

– Долой! Гнать его! Да здравствует Временное правительство! Вся власть Учредительному собранию!

– А правда, что он приехал в пломбированном вагоне?

Актеры и художники Михайловского театра решили учредить Министерство искусств.

Я сидел у них на собрании как зритель.

Вдруг среди имен, выдвигаемых в министерство от молодежи, слышу свое.

И вот я снова еду из Петрограда в мой Витебск. Если уж быть министром, то у себя дома.

Жена плакала, видя, что я совсем забросил живопись. «Все кончится провалом и обидой», – предупреждала она.

Так и вышло.

К сожалению, жена всегда права.

И когда я научусь ее слушаться?



На Россию надвигались льды. Ленин перевернул ее вверх тормашками, как я переворачиваю свои картины.

Госпожа Кшесинская уехала. Ленин произнес речь с ее балкона. Все съехались в столицу, уже алеют буквы РСФСР.

Останавливаются заводы.

Зияют дали.

Огромные и пустые.

Хлеба нет. Каждое утро у меня сжимается сердце при виде этих черных надписей.

Переворот. Ленин – председатель Совнаркома. Луначарский – председатель Наркомпроса. Троцкий, Зиновьев – все у власти. Урицкий держит под охраной все подъезды Учредительного собрания.

Все в столице, а я… в Витебске.

Я мог бы сутками не есть и сидеть где-нибудь около мельницы, разглядывая прохожих на мосту: нищих, убогих, крестьян с мешками. Или смотреть, как выходят из бани солдаты и их жены с березовыми вениками в руках. Или бродить над рекой, около кладбища.

Охотно забыл бы и о тебе, Владимир Ильич Ленин, и о Троцком…

Но вместо всего этого, вместо того чтобы спокойно писать, я открываю Школу искусств и становлюсь ее директором, или, если угодно, председателем.

– Какое счастье!

«Какое безумие!» – думала моя жена.


Улыбающийся нарком Луначарский принимает меня в своем кабинете в Кремле.

Когда-то в Париже, перед самой войной, мы с ним встречались. Он тогда писал в газеты. Бывал в «Улье», зашел и ко мне в мастерскую.

Очки, бородка, усмешка фавна.

Приходил он взглянуть на мои картины, чтобы написать какую-то статейку.

Я слышал, что он марксист. Но мои познания в марксизме не шли дальше того, что Маркс был еврей и носил длинную седую бороду.

Я сразу понял, что мое искусство не подходит ему ни с какого боку.

– Только не спрашивайте, – предупредил я Луначарского, – почему у меня все синее или зеленое, почему у коровы в животе просвечивает теленок и т. д. Пусть ваш Маркс, если он такой умный, воскреснет и все вам объяснит.

Картины я ему показал, вернее, быстро перебрал их у него перед глазами.

Он улыбался и молча записывал что-то в блокнот.

По-моему, эта встреча должна была решительно настроить его против меня.

И вот теперь он торжественно посвящает меня в новую должность.

В Витебск я возвращаюсь накануне первой годовщины Октябрьской революции.

У нас, как и в других городах, готовились встретить праздник, надо было развесить по улицам плакаты и лозунги.

Маляров и мастеров по вывескам в Витебске хватает.

Я собрал их всех, от мала до велика, и сказал:

– Вы и ваши дети станете на время учениками моей школы.

Закрывайте свои мастерские. Все заказы пойдут от школы, а вы распределяйте их между собой.

Вот дюжина образцов. Их надо перенести на большие полотнища и развесить по стенам домов, в городе и на окраинах. Все должно быть готово к тому дню, когда пойдет демонстрация с флагами и факелами.

Все мастера – бородатые как на подбор – и все подмастерья принялись перерисовывать и раскрашивать моих коз и коров.

В день 25 октября ветер революции раздувал и колыхал их на всех углах.

Рабочие проходили мимо с пением «Интернационала».

Глядя на их радостные лица, я был уверен, что они меня понимают.

Ну а начальство, комиссары были, кажется, не так довольны.

Почему, скажите на милость, корова зеленая, а лошадь летит по небу?

Что у них общего с Марксом и Лениным?

Иное дело цементные бюсты, которые наперебой заказывали скульпторам-недоучкам.

Боюсь, их все давно размыло витебскими дождями.

Бедный мой Витебск!

Когда в городском саду воздвигали одно такое изваяние, дело рук учеников моей школы, я стоял за кустами и посмеивался.

Где теперь этот Маркс?