Моя жизнь — страница 9 из 26

«Иосиф, завтра экзамен».

Значит, я останусь ночевать у него. Насмотрюсь на его курчавую башку.

«Давай готовиться вместе».

У Пайкина дома были игрушки, у Яхнина – роскошная селедка, у Маценко – паровозик, и все это смущало мою душу.

Пока я бегал по двору, не расставаясь с куском хлеба с маслом, дом был мне мирным пристанищем.

Пока ходил в гимназию и подружки дарили мне цветные ленточки – тоже жил безмятежно.

Но с годами в меня вселился страх.

Дело в том, что отец, желая выгадать какие-то привилегии для моего младшего брата, записал меня в метрике двумя годами старше.

И вот я стал подростком.

Ночь. Весь дом спит. Пышет жаром изразцовая печка. Храпит отец.

Улица тоже погружена в темноту и сон.

Вдруг слышу – кто-то возится, сопит и шепчет у наших дверей.

«Мама, мама! – кричу я. – Это, наверно, пришли забирать меня в солдаты!»

– Прячься под кровать, сынок.

Я забираюсь под кровать – там безопасно и уютно.

Не могу передать, как хорошо мне было – сам не знаю почему – лежать, распластавшись под кроватью или на крыше, в надежном укрытии.

Под кроватью пыльно, валяются чьи-то ботинки.

Но я ухожу в свои мысли, взлетаю над миром.

Никто за мной, конечно, не пришел. И я рано или поздно вылезаю.

Значит, я еще не солдат? Еще не дорос.

Слава тебе, Господи.

Но чуть улягусь в постель, как снова чудятся вербовщики, солдаты, погоны и казармы.


Я уже говорил, что за игрой в городки и беготней по крышам на пожарах, за купанием и рисованием я не забывал о существовании девушек и приглядывался к ним на набережной. Косы гимназисток, кружева их длинных панталон будили во мне беспокойство.

Признаться ли, что, как говорили вокруг и как показывало зеркало, в ранней юности на палитре моего лица были смешаны цвета пасхального вина, золотистой муки и засушенных меж книжных страниц розовых лепестков?

Как он любуется собой, скажете вы.

Домашние не раз застигали меня перед зеркалом. Вообще-то, глядя на себя, я размышлял, как нелегко было бы мне написать автопортрет. Но пожалуй, отчасти и любовался, что же из того? Скажу больше, я был бы не прочь слегка подвести глаза и подкрасить губы, хоть этого и не требовалось, что ж, да… мне очень хотелось нравиться… Нравиться девушкам на набережной…

Я имел успех. Но не умел им воспользоваться.

Вот, например, Нина из Лиозно. Многообещающая прогулка наедине – я это чувствую и потому дрожу. А может, дрожу со страху. Мы гуляем по мосту, забираемся на чердак, сидим на скамейке.

Ночь, и мы одни.

Где-то вдали прогромыхал почтовый экипаж – он едет к вокзалу. И снова тишина, никого. Делай что хочешь. А что я хочу? Я целую ее.

Один, другой поцелуй. Сегодня, завтра, но дальше дело не идет.

Скоро рассвет. Я недоволен собой. Мы входим в дом ее родителей. Душно. Все спят.

Завтра суббота. И если я останусь до утра, все обрадуются.

Я подходящий жених. Нас будут поздравлять.

Остаться? Какая ночь! Как тепло! Где ты?

В амурной практике я полный невежда. Целых четыре года обхаживал Анюту и вздыхал по ней. А решился за это время, да и то не сам, только разок поцеловать ее, вернее, ответить на ее поцелуй как-то вечером перед калиткой, и как на грех после этого у нее запрыщавело лицо.

Спустя две недели я с ней не здоровался. Узнал, что за ней приударяет один актер. Чего только не изобретала и не разыгрывала эта взбалмошная девчонка, лишь бы завлечь меня!

На какие уловки не пускалась она с подружками, чтобы устроить свидание!

Сам не знаю, что со мною было и куда подевалась моя смелость. Как мужчина я никуда не годился. Она это видела, и мы оба понимали, что, будь я чуть раскованнее, все пошло бы иначе.

Но нет!

Она нарочно надевала облегающее платье, а я трусил при одном взгляде на него.

Я ничего не понимал, кроме того, что даром теряю время.

Напрасно она увязывалась за мной, когда я уходил на этюды за город, на Юрьеву горку. Ни лесная тишь, ни безлюдье и просторы полей не помогали мне побороть робость, и все-таки…

Однажды вечером мы с Анютой сидели на берегу, на городской окраине, неподалеку от купален.

У ног тихо струилась река.

«Решайся!» – сказал я себе.

Анюта нацепила мою фуражку.

Я прижимаюсь к ее плечу. Наконец-то.

И вдруг шаги – показывается целая ватага.

Они подходят. Я хочу забрать фуражку:

– Анюта, отдай мою фуражку.

Мы встаем, но фуражка по-прежнему на голове у Анюты. Ватага идет за нами.

Кончается тем, что один из парней пинает меня в спину и кричит, убегая: «Отвяжись от нее и не вздумай соваться на набережную, не то берегись…»

Тебя, Анюта, я сегодня не вижу.

Все это было так давно.

Я вырос, от детства и юности не осталось и следа, голова полна грустных мыслей!

А как хотелось бы вернуться в то время, узнать тебя, увидеть твое, должно быть теперь постаревшее, лицо!

Тогда оно было гладким, без единой морщинки, а я только раз-другой осмелился поцеловать тебя. Ты помнишь?

Первой обняла и поцеловала меня ты сама. Я ошеломленно молчал. У меня кружилась голова. Но я не подал виду и не отвел глаз, чтобы показать, какой я храбрый.

Однажды ты заболела. Ты лежала в постели, и лицо у тебя было все в красных пятнышках. Я пришел навестить тебя, сел на край кровати в ногах и спросил: не оттого ли ты слегла, что я накануне поцеловал тебя?

– Нет, – с томной улыбкой ответила ты.

Не вернуть тех времен.

С гимназисткой Ольгой, твоей подругой, я познакомился под мостом. Скуластое личико со вздернутым и чуть скособоченным носиком.

Моя тяга к ней была непреодолима, как прихоть беременной женщины. Во мне бурлило желание, а она мечтала о вечной любви.

Мне хотелось убежать, хотелось, чтобы ее не было на свете.

Но ее сухие ручки и короткие ножки внушали мне жалость.

Расставаясь с ней, я послал ей прощальные стихи, в которых писал, что я не создан для вечной любви, которой она жаждала.

К третьему роману я стал куда решительнее. Целовался напропалую. И уже не робел.

Стоит ли терзать себя и вас рассказами о моих отроческих муках?

Вечера, отгоравшие один за другим над моей головой, слагались в годы, и одна за другой умирала, чуть народившись среди витебских частоколов, очередная любовь.



Давно увяли поцелуи, рассыпанные по скамейкам в садах и аллеях. Их смыли дожди.

Давно умолк звук ваших имен.

Но я пройду по улицам, где вы жили, горечь бесплодных свиданий снова пронзит меня, и я перенесу ее на холст.

Пусть нынешние серые будни осветятся этими воспоминаниями, рассеются в их блеске!

И улыбнется сторонний зритель.


У Теи дома я валялся на диване в кабинете ее отца-врача. Обитый вытертой, местами дырявой черной клеенкой диван у окна.

Верно, на него доктор укладывал для осмотра пациентов: беременных женщин или просто больных, страдающих желудком, сердцем, головными болями.

Я ложился на спину, положив руки под голову, и задумчиво разглядывал потолок, дверь, край дивана, куда садилась Тея.

Надо подождать. Тея занята: хлопочет на кухне, готовит ужин – рыба, хлеб, масло, – и ее большущая жирная псина крутится у нее под ногами.

Я облюбовал это место нарочно, чтобы, когда Тея подойдет поцеловать меня, протянуть руки ей навстречу.

Звонок. Кто это?

Если отец, придется слезть с дивана и скрыться.

Так кто же?

Нет, просто Теина подруга. Заходит и болтает с Теей.

Я не выхожу. Вернее, выхожу, но подруга сидит ко мне спиной и не видит.

У меня какое-то странное чувство.

Досадно, что меня потревожили и спугнули надежду дождаться, когда подойдет Тея.

Но эта некстати явившаяся подруга, ее мелодичный, как будто из другого мира, голос отчего-то волнуют меня.

Кто она? Право, мне страшно. Нет, надо подойти, заговорить.

Но она уже прощается. Уходит, едва взглянув на меня.

Мы с Теей тоже выходим погулять. И на мосту снова встречаем ее подругу.

Она одна, совсем одна.

С ней, не с Теей, а с ней должен я быть – вдруг озаряет меня!

Она молчит, я тоже. Она смотрит – о, ее глаза! – я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз.

И я понял: это моя жена.

На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа.

Тея вмиг стала чужой и безразличной.

Я вошел в новый дом, и он стал моим навсегда.



Моя мастерская помещалась в нашем же дворе, в комнате, которую я снимал у Явичей. Проходить туда надо было через кухню и хозяйскую столовую, где сидел сам хозяин, торговец кожей, высокий бородатый старик, – сидел за столом и пил чай.

Когда я шел мимо, он чуть поворачивал в мою сторону голову: «День добрый».

Мне же при виде накрытого стола с лампой и двумя тарелками – из одной выглядывала здоровенная кость – делалось неловко.

Дочь его – перезревшая чернявая и некрасивая девушка с широкой, но какой-то странной улыбкой. Волосы у нее как у ангела на иконе, глаза застенчиво поблескивают.

Завидев меня, она старалась прикрыть лицо платком или краем скатерти.

Мою комнату заливал густо-синий свет из единственного окна. Он шел издалека: с холма, на котором стояла церковь.

Этот пригорок с церковью я не раз и всегда с удовольствием изображал на своих картинах.

Вхожу, бросаюсь на кровать. Вокруг все то же: картины по стенам, неровный пол, убогий стол и стул, и везде пылища.

Тихонько, одним мизинчиком, стучится в дверь Белла.

Она прижимает к груди большой букет из веток рябины: сине-зеленые листья и красные капельки ягод.

– Спасибо, вот спасибо! – говорю я.

Да что слова!

В комнате темно. Я целую Беллу.

Передо мной уже выстраивается натюрморт.

Белла мне позирует. Лежит обнаженная – я вижу белизну и округлость.