Моя жизнь. Моя любовь — страница 32 из 52

Чарльз Фроман был знаменитым антрепренером, но не понял, что мое искусство не в духе широких масс, и что оно могло нравиться определенному кружку избранной публики. Он меня выпустил в самый разгар августовской лсары как приманку для Бродвея, а небольшому и недостаточно звучному оркестру пришлось играть «Ифигению» Глюка и Седьмую симфонию Бетховена. Результат, как и следовало ожидать, оказался плачевным. Немногочисленные зрители, случайно забредшие в театр в эти жаркие вечера, когда температура доходила до тридцати градусов и больше, были в полном недоумении и ушли, неудовлетворенные виденным. Критиков было мало, и рецензии давали они отрицательные. В общем, мне оставалось заключить, что возвращение на родину было страшной ошибкой.

Однажды вечером, когда я, окончательно потеряв бодрость, сидела в своей уборной, послышался приятный задушевный голос, приветствовавший меня, и в дверях показался человек небольшого роста, но прекрасно сложенный, с гривой курчавых каштановых волос и очаровательной улыбкой. Он порывисто протянул мне руку и наговорил столько прекрасных вещей о моем искусстве, что я почувствовала себя сразу вознагражденной за все неприятности, испытанные мною со времени приезда в Нью-Йорк. Это был Джордж Грей Барнард, знаменитый американский скульптор. С тех пор он стал каждый вечер приходить на спектакль, часто приводя с собой художников, поэтов и других друзей, среди которых были талантливый режиссер Давид Беласко, художники Роберт Генри и Джордж Беллоус, Перси Маккей, Макс Истман, вообще всех молодых новаторов из Гринвич Вилледжа. Помню также трех неразлучных поэтов, живших в башне за сквером Вашингтона. – Е.А. Робинсона, Риджлей Торренса и Виллияма Воган Муди.

Этот дружеский привет и восхищение художников и поэтов влили в меня новую бодрость и сгладили немного холодность и отсутствие интереса со стороны нью-йоркской публики.

В то время Джорджу Грею Барнарду пришла мысль вылепить с меня статую под названием «Пляшущая Америка». Уотт Уитман сказал: «Я слышу поющую Америку». В один прекрасный октябрьский день, в один из тех чудных дней, которые бывают только в Нью-Йорке осенью, мы стояли вместе с Барнардом на холме недалеко от его мастерской на Вашингтонских Высотах, и я произнесла, протянув вперед руки: «Я вижу пляшущую Америку». Так зародилась у Барнарда мысль о статуе. Я приходила в ателье каждое утро, принося с собой завтрак в корзиночке, и мы провели много чудных часов, обсуждая новые планы художественного вдохновления Америки.

В его мастерской я увидела прелестный торс молодой девушки, для которого позировала, по его словам, Эвелина Несбит, до того еще, как встретила Гарри Соо и была еще простой девушкой. Ее красота приводила в восторг всех художников. Понятно, что эти разговоры в мастерской и совместное преклонение перед красотой возымели свое действие. Со своей стороны я охотно готова была отдать душу и тело для вдохновления творца статуи «Пляшущей Америки», но Джордж Грей Барнард был человек, доводивший добродетель до фанатизма, и все мои юные нежные порывы разбивались о стойкость его религиозной верности добродетели. Мрамор его статуй не становился от этого ни холодней, ни строже. Я олицетворяла эфемерность, он же – вечность. Что же удивительного в том, что я мечтала быть воспроизведенной Барнардом и через его гений получить бессмертие? Всеми фибрами своего существа я жаждала стать гибкой глиной в руках скульптора.

Идея статуи «Пляшущей Америки» была начата блестяще, но, увы, не получила дальнейшего развития. Вскоре пришлось отказаться от позирования в виду внезапной болезни жены скульптора. Я надеялась, что послужу моделью для величайшего произведения Барнарда, но этого не случилось.

Чарльз Фроман, увидев, что мои выступления на Бродвее очень неудачны, решил попытать счастья в маленьких провинциальных городах, но турне было так плохо организовано, что кончилось еще большим провалом, чем спектакль в Нью-Йорке. В конце концов я потеряла терпение и явилась к Фроману. Я нашла его в очень подавленном состоянии, считающим потерянные деньги. «Америка не понимает вашего искусства, – сказал он, – оно слишком переросло американцев, и им его не понять. Вам лучше вернуться в Европу». Контракт, заключенный мною с Фроманом, был на шестимесячное турне и гарантировал мне известную сумму, независимо от успеха. Тем не менее из чувства оскорбленной гордости и презрения к его отчаянию я взяла контракт и разорвала на его глазах, говоря: «Теперь, по крайней мере, вы свободны от всякой ответственности».

Следуя советам Джорджа Барнарда, который постоянно повторял, что гордится мною, как цветком, выросшим на американской почве и что ему будет обидно, если Америка не оценит моего искусства, я решила остаться в Нью-Йорке. Я наняла ателье в здании изящных искусств, украсила его ковром и голубыми занавесами и приступила к новой работе, танцуя каждый вечер перед поэтами и художниками. Я рада, что послушалась совета Джорджа Грея Барнарда и осталась в Америке, так как однажды в ателье пришел человек, которому было суждено помочь мне завоевать восторги американской публики. Он видел меня в театре Критерион танцующей под небольшой и плохой оркестр Седьмую симфонию Бетховена и понял, какое впечатление произведут мои танцы под аккомпанемент прекрасного оркестра, которым он сам дирижировал. Это был Вальтер Дамрош.

Мои детские занятия теорией оркестровки и роялем, вероятно, оставили след в моем подсознании. Когда я лежу спокойно, закрыв глаза, мне слышатся звуки целого оркестра так ясно, будто он играет передо мной, и каждый инструмент олицетворяется в моем воображении двигающейся полной выразительности фигурой. Этот оркестр теней всегда танцует в моем внутреннем «я».

Дамрош предложил мне ряд выступлений в опере «Метрополитен» в декабре месяце, на что я радостно согласилась. Результат был именно тот, какой он предсказал. Чарльз Фроман, пославший купить ложу на первое представление, поразился, услышав, что в театре не осталось ни одного свободного места. Случай этот доказывает, что даже самый великий художник в неподходящей обстановке не имеет успеха. Так было с Элеонорой Дузе во время ее первого турне по Америке, когда по вине плохого антрепренера она играла перед пустым залом и пришла к заключению, что Америка ее никогда не оценит. Вернувшись в Америку в 1924 году, она была встречена сплошной овацией от Нью-Йорка до Сан-Франциско просто потому, что у Морриса Геста оказалось достаточно художественного чутья, чтобы ее понять.

Я очень гордилась поездкой с оркестром из восьмидесяти человек под управлением знаменитого Вальтера Дамроша. Это турне оказалось исключительно удачным, так как оркестр относился с искренним расположением к своему дирижеру и ко мне. Действительно, я чувствовала к Вальтеру Дамрошу такую симпатию, что, стоя на сцене перед началом танца, я ощущала незримые нити, связывавшие каждый нерв моего тела с оркестром и его дирижером.

Это турне по Америке было, вероятно, самым счастливым временем моей жизни, хотя, конечно, я тосковала по дому и, танцуя Седьмую симфонию, представляла себе своих учениц, когда они достигнут возраста, в котором будут способны дополнять ее вместе со мной. Таким образом, тут была радость не полная, а ожидание будущего совершенного счастья. Может быть, в жизни и нет полного счастья, а есть только надежда. Последняя нота песни Изольды поражает своей полнотой, но ведь она означает смерть.

В Вашингтоне меня ожидала буря. Некоторые министры энергично возражали против моих танцев. И вдруг, к всеобщему удивлению, на утреннем спектакле появился в литерной ложе сам президент Рузвельт. Он, по-видимому, наслаждался и первый аплодировал каждому номеру программы. Впоследствии он писал своему другу: «Что дурного видят эти министры в танцах Айседоры? Она представляется мне невинным ребенком, танцующим в саду при лучах утреннего солнца и срывающим прекрасные цветы своей фантазии».

Эта фраза Рузвельта, подхваченная газетами, сильно устыдила проповедников морали и способствовала успеху нашего турне. Вообще вся поездка протекала удачно и счастливо, и никто не мог бы желать более покладистого директора и очаровательного товарища, чем Вальтер Дамрош, у которого был темперамент действительно великого художника. В минуты отдыха, после ужина, он мог подолгу играть на рояле, никогда не уставая, всегда благодушный, веселый и приветливый.

По возвращении в Нью-Йорк я с удовольствием получила извещение банка о том, что мой текущий счет значительно возрос. Если бы меня так не тянуло повидать ребенка и школу, я бы никогда не покинула Америки. Однажды утром я оставила на пристани группу друзей – Мэри и Вилли Робертс, поэтов и художников – и уехала в Европу.

22

Елизавета привезла в Париж мне навстречу двадцать учениц из школы и мою девочку. Представьте себе мою радость – ведь я не видела ребенка целых шесть месяцев! При виде меня Дердре странно на меня посмотрела и расплакалась. Я, конечно, тоже расплакалась – было так чудно вновь держать ее в своих объятиях. Потом занялась другим ребенком – школой. Все девочки страшно выросли. Это было дивное свидание, и мы пели и танцевали целый день.

Выдающийся художник Люнье Поэ взял на себя устройство моих выступлений в Париже. Благодаря ему, Париж посещали Элеонора Дузе, Сюзанн Депре и Ибсен. Он подметил, что мои танцы нуждаются в известной обстановке, нанял театр Гетэ Лирик и пригласил оркестр Колонна, которым дирижировал сам Колонн. В результате мы взяли Париж штурмом. Такие поэты, как Анри Лаведан, Пьер Милль и Анри де Ренье, писали мне восторженные письма. На каждом спектакле толпились представители избранного артистического и интеллектуального общества. Тут мне показалось, что я близка к достижению цели и что долгожданная школа скоро будет основана. Я наняла две большие квартиры на улице Дантон № 5, сама жила в первом этаже, а во втором поместила детей школы с их воспитательницами.

Однажды перед утренним спектаклем я сильно перепугалась: моя девочка вдруг начала кашлять и задыхаться. Я подумала, что это, вероятно, припадок страшного крупа, взяла таксометр и помчалась по Парижу, стараясь разыскать какого-нибудь доктора. Наконец я нашла известного детского специалиста, который любезно согласился поехать со мной и вскоре заявил, что нет ничего серьезного, а только большой кашель. Я на полчаса опоздала к началу спектакля, и Колонну пришлось заполнить это время музыкой. Весь день, танцуя, я дрожала от волнения. Я, разумеется, обожала ребенка и чувствовала, что не пе