Какая во мне жажда восхваления всего, что вижу я. И в картине – в молчании поет весенняя ночь. А душа все чает небывалой жизни, которая там… где-то там… Призрак счастья. И так будет до могилы, над которой к вечеру поет соловей, – очарование зорь весенних.
А рано утром все было другое. Было радостно.
Я умывался у колодца, где на березах, в скворечнике, заливался скворец хвалой ясному утру. Ко мне с головой, обернутой полотенцем, подошла моя гостья. Ее темно-карие глаза пронизывало солнце; они смеялись.
– Как хорошо у вас… Слышите, как кричит иволга, какое лето в ее свисте. Отчего вы говорили вчера, что в весеннем вечере грусть кладбища.
– Я сам удивляюсь. Сейчас все другое, чем вчера… Какая синяя даль. По небу, рядами, в белых перьях блестят облака. Посмотрите ввысь: как там весело.
Я из большого ковша лью светлую воду в руки женщины. Она брызжет в лицо себе воду, темные волосы ее заплетены на шее в пучок. Смеясь, глядя на меня, она вытирает лицо мохнатым полотенцем, кладет мыло в блестящую мыльницу и уходит в крыльцо моего дома.
Сегодня приедет ее муж. Это мои новые знакомые. Он ученый, но, в сущности, я совсем не знаю, чему он учит и что пишет. Он охотник, так же как я. Надо скорей собрать краски, думаю я, писать эту голубую даль, эти розовые ветви кустов у загородки, березы, за которыми так потонула в весенних ветвях калитка сада.
– Вы целый день рисуете ваши картины? – говорит мне гостья.
– А как же, теперь такая красота.
– Я не знала, что художники так много работают. Вы и жизни не видите.
«А правда, – подумал я вдруг, – верно, жизни я как-то не вижу».
– Знаете, – говорю я, – я люблю писать красками и все никак не могу написать так, чтобы мне нравилось самому, совсем нравилось… Я все хочу еще лучше.
– А вы думаете, за это найдете награду в жизни?
– Я об этом не думал… Какую награду? Деньги?
– Нет. Ну… допустим – любовь.
– Нет, я еще не видал никого, кто бы любил во мне мои создания. Они как-то отдельно от меня. Есть такие, которые мои картины любят. Ну а меня самого за мои работы никто никогда не любил. Напротив, я чувствую, что я какой-то не такой, как надо… Я художник, так сказать, немного отверженный… Я всегда не то, что бы хотелось окружающим. Я даже привык быть как-то всегда в чем-то виноватым. Странно. Вот хотя бы то, что я пишу картины. И при встрече мне всегда говорят: «Отчего вы не напишете, я вам расскажу…» И я слушаю, что рассказывают мне. И почему-то они считают гораздо значительнее то, что рассказывают они, чем то, что я пишу. Часто, когда смотрят мою картину, говорят: «Вот если бы вы с нами были в Швейцарии, я бы вам показал ландшафт, вы бы написали. А то – и у меня в Орловской губернии, в имении… Был у меня там вид, батюшка, с балкона – вы бы ахнули». Я уже привык, что я не такой, как нужно. И никаких наград и любвей не жду…
Она ответила недовольно:
– У вас есть какая-то душевная сложность… Отчего не смотреть на жизнь просто и брать от нее то, что она дает…
«Верно. Отчего?» – подумал я.
В это время тарантас подъехал к подъезду дома. Двое вылезли у крыльца. Она побежала встречать мужа.
В комнату вошли блондин и жгучий брюнет; один худой и бледный, ее муж, другой плотный, толстенький, как кубарь, его знакомый. Оба были с ружьями, в высоких сапогах. Люди были возвышенных чувств и мыслей и говорили громко, уверенно:
– Какой восторг здесь… Леса… Какая прекрасная местность.
– Феноменально.
Мы расположились за чаем. Пасха, кулич, ветчина. Моя собака пойнтер Польтрон – ласковая – тоже была рада гостям. Она положила одному лапы на колени. Тот оттолкнул Польтрона и сказал, отряхивая колени:
– А вы его плохо учите арапником…
– Я не могу бить собаку.
Оба гостя с удивлением посмотрели на меня, даже весело засмеялись.
– Вы никогда не били собаку? – спросил гость-блондин. – Это странно…
– По-моему, собаку бить нельзя, – ответил я.
– Почему?
– Потому что собака самое тактичное и верное, благороднейшее существо на земле.
– Да-а? Вот как! Ну, я без арапника на охоту не иду… Ваш пес, наверно, гоняет как хочет, за ним и не уследишь. Он кладет лапы и портит брюки…
– Петя у меня, – сказала жена, – так любит платье, что однажды, когда разорвал брюки на лестнице, даже заплакал…
– Ну, знаете ли, – сказал гость-брюнет, смеясь. – Для чего же существуют плетки, арапники? Для собак же…
– Да, – соглашаюсь я, – это верно. – А сам думаю: «Какие они другие люди».
К вечеру мы собрались на тягу, и, когда солнце опускалось над лесом, мы шли краем мохового болота около опушки леса, который поднимался на холме, где была, по вырубке, заросль мелколесья. Кой-где высоко поднимались отдельные тонкие ели; на их верхушках сидели кукушки и куковали, перекликаясь. Далеко расстилалось мелколесье.
– А сегодня другое настроение, – сказала моя гостья. – Какие отрадные дали.
– Раздольные места, – отвечаю я.
И говорю гостям:
– Вот здесь надо стать на тягу. Внизу ручей и ольховый лес; тут будут тянуть вальдшнепы. А я пойду туда, немного ниже к краю.
– Я пойду с вами, – сказала моя гостья. – Как хорошо здесь. Какой мягкий мох. Садитесь.
Она села на землю. Я сел рядом с ней. Польтрон подошел ко мне близко и смотрел пристально на меня желтыми глазами.
– Зачем вы взяли собаку? – сказала гостья.
– Как же? – ответил я. – Он же, Польтрон, охотник. Убьешь вальдшнепа, не найдешь без него.
Она сидит на мху прямо и неподвижно смотрит на меня.
– Вы таинственный человек.
Слышу: кра… кра… ци… ци – тянет вальдшнеп.
Вскочив, я выстрелил. Вальдшнеп упал прямо к ногам моей гостьи. Она вскрикнула.
Вдруг внизу, в лесу, раздался невероятный, чудовищный крик…
– Что это, медведь?.. – вскрикивает она и в ужасе хватает меня за руку.
– Не знаю, – говорю я, – не знаю… Что-то странное…
Слышу – к нам бегут мои гости.
– Что это такое? – напуганно говорят они. – Смотрите, собака не лает…
Возвратясь домой, мои знакомые долго говорили потом о страшном и непонятном зверином крике.
Да я и сам до сих пор не знаю, что это был за крик. Говорили, что это орал лось, другие, что барсук – тоже кричит весной… А охотник Герасим, крестьянин – мой приятель, хитро улыбаясь, сказал:
– Это тебя волк стращал… Не будешь больше с чужой барынькой на тягу-то ходить…
Васина супруга
Приехал ко мне в деревню приятель с женой. Пара была статная. Вася – великан, сажень в плечах, здоровенный. Она – тоже большого роста, красивая, румяная. Темные глаза, ровные жемчужные зубы и большой, какой-то положительный рот. Говорила немного нараспев и вкрадчиво. Была у нее дочь от первого брака, тоже большая и тоже положительная, хорошо училась и занималась живописью.
За обедом супруга спросила, что стоят в деревне яйца и творог. Я не знал.
– Ну вы все такой же, в облаках живете. А куры почем?
– Три рубля, – ответил я.
– Три рубля курица! Ну, вот. А ты говоришь – деревня. В деревне все дороже.
– Да ведь это он нарочно, – вмешалась моя сестра, – разве это можно, чтобы три рубля? Зря болтает.
– Нет, не нарочно. Сама помню. Жили мы в Листвянах на даче, Вася курицу захотел к обеду. Я послала. Так тоже говорили – два или три рубля.
– Что же, – поинтересовался я, – купили?
– Нет… Вы подумайте. Принесла баба курицу – худющую. «Сколько?» – спрашиваю. «Два рубля». Я и говорю: «Ты в Бога веруешь?» А она в ответ: «Я, – говорит, – вам не Бога продаю, а курицу». Повернулась и ушла. Подумайте! Нет, жить в деревне нипочем не стану.
Обед продолжался.
Посмотрев на мужа, она опять спросила:
– Ложки серебряные?
– А что? – удивился я.
– Не стала бы держать серебряных в деревне.
– Как же не стала бы, – вмешался муж, – да ведь у нас на даче тоже серебряные?
– На даче другое, – ответила супруга не без строгости и губы сложила бантиком. – Дача все же не деревня, там почище. Здесь все глаза пялят, и прислуга тоже скажет «серебро». Не очень-то хорошо.
Подали клубнику. Супруга не унималась:
– Своя?
Она посмотрела на мужа:
– Стоит ягоды собирать! Столько хлопот! В Москве прямо с лотка, и заботы нет.
Так, в милых и положительных разговорах, прошел обед.
Чай пить мы пошли ко мне в мастерскую. Там на мольбертах стояли мои недоконченные картины. Глядя на картины, она опять спросила:
– А вот рамки, я думаю, тоже дорого стоят?
– Дорого, – согласился я.
– А без рамок кто же купит? И повесить-то некуда.
За чаем разговор шел о том, сколько сахару кладется в варьенье и что в Москве варенья готового сколько угодно и дешевле.
Потом мы отправились с Васей на реку ловить рыбу.
В лодке на чудесной реке Нерли, у леса, как-то сразу стало хорошо и вольно. Цветные поплавки весело прыгали на светлой и ровной поверхности воды. Вечерело. Камыши и кусты ольхи ярко отражались у берегов. Насвистывала иволга. Когда поплавки окунались, мы вытаскивали горбатых окуней, золотых язей.
На бугре показалась жена.
– Что, ловится? – издали спросила она.
В это время Вася вытащил окуня.
– Ах, прелесть, они вкусны, как сахар, – радовалась супруга. – А я по грибы пойду. Вот нашла подосиновик. Хоть и не едят их в Москве.
– Ушла, – сказал Вася и, вынув из кармана бутылку, разом выпил половину. – Хочешь? – предложил он мне.
– Что ты этак коньяк пьешь? – заметил я.
– Нельзя, брат, только этим лекарством и спасаюсь… Смотри-ка. Это у меня повело.
Он вытащил большую рыбу. В сачке лежал крупный лещ и хлопал хвостом. Рыба в сажалку, повешенную в лодке, влезть не могла.
– Пущу-ка его, пусть себе плавает, – вздохнул Вася. – Пусть живет, а то его сейчас живым жарить станут. Я этого, признаюсь, терпеть не могу. Пускай другие жарят… Она-то ведь женщина, а это страсть как любит… Будет обсасывать косточки и приговаривать: «Кушай! Ах, они как сахар!»