Моя жизнь — страница 15 из 21


1894. В МОСКВЕ. ФИЛОСОФИЯ. УЕДИНЕНИЕ


 В Москве в то время жила сестра Льва Николаевича Марья Николаевна, с которой мы были очень близки и дружны всегда. Она приезжала в Москву для того, чтобы видать и говеть у батюшки о. Валентина (Амфитеатрова), которого она высоко чтила и любила. Он был священником одного из кремлевских соборов, кажется, Архангельского. Жила Машенька в гостинице "Петергоф" против Манежа. Я раз застала у нее о. Валентина и написала Льву Николаевичу свои впечатления:

 "У Машеньки застала приготовления к всенощной с о. Валентином. Я его видела, лицо хорошее, но глаза не глядят ни на кого, а через, и когда меня назвали, он так бегло и неохотно взглянул на меня, как будто он правилом себе поставил ни на кого на свете не глядеть".

 Жила я в то время исключительно с детьми. Утром, как встану, позову Ванечку и сына артельщика Колю, и учу их, бывало, вместе. Один пишет, другой читает. Потом делают вместе задачи. Ванечке было только 6 лет, он был необыкновенно развит, умен и на все чуток. Коля был на год почти старше. Уроки эти были сплошным весельем. Коля был очень смешлив, и, когда смеялся, Ванечка смотрел на него с покровительственной лаской и, подмигивая мне, говорил по-английски: "How I like Iris stupid laugh {"Как мне нравится его глупый смех" (англ.).}.

 Помню, Ванечка, любивший вообще писать и получать письма, написал в Ясную Поляну:

 "У нас с мадемуазель была Sunday scho-ol {Воскресная школа (англ.).}; мы слушали, и мадемуазель нам все рассказывала. Мы вчера с Колькой учились у мама в спальне, и я умею делать задачи -- отнимать".

 После завтрака мы все, часто и прислуга, добровольно расчищали перед домом каток, поливали из своего же колодца, и потом учили детей кататься на коньках. Вечером я читала вслух сказки Гримма, Андерсена, "Книги для чтения" Льва Николаевича и др.

 А то раз пришел к Ванечке гость, Коля Колокольцев, и я предложила детям отправиться странствовать, что было принято с восторгом. Сели мы на конку, поехали в Девичий монастырь. Могилы, таинственность монастыря произвели на детей большое впечатление. Зато на обратном пути отправились покупать сладости и в общем очень веселились. Я почти никуда не ездила, много читала.

 В то время прочла "Зарницы" Веселитской, "Жизнь" Потапенки, "Черный монах" Чехова и пр. Но эти повести мне надоели, и я взялась за мое любимое чтение -- философию. Лева читал тогда Платона, взяла и я его читать, и с наслаждением ушла в этот отвлеченный мир мысли, делая из прочитанного выписки того, что меня больше всего поражало. Я любила вообще выписывать из хороших и серьезных книг эти умственные блестки, часто своей мудростью помогавшие мне жить. Я рада была уединению и отсутствию той толпы посетителей, которых привлекали мои дочери и мой муж. Но по ним я скучала и писала им:

 "Как вспомню всех вас, мне очень хочется вас видеть. Но как вспомню толпу, которую вы с собой вводите, я думаю: нет, уж бог с вами. И на что она вам, эта толпа? Большая, большая ошибка и вред всей семье этот ежедневный прием. Надо серьезно и строго держаться одного дня, или надо звать, когда хочешь видеть кого, а так -- гибель нам всем".

 Но хотя Лев Николаевич и соглашался со мной и отвечал на мое письмо так:

 "Ты пишешь о том, что можно в Москве устроить уединение: страшно желаю этого и попытаюсь устроить это и быть как можно строже в э т о м " ,-- он строг не был, и какое-то вечное любопытство и ожидание чего-то нового и интересного делало то, что он продолжал принимать всех и каждого и этим мучить и себя и нас.

 Угнетенное состояние Льва Николаевича меня очень тревожило в то время, и я пишу дочери Тане в Гриневку, чтобы она мне поскорее и получше сообщила о состоянии ее отца. Он очень похудел и осунулся в последнее время. Было ли это от кашля, затянувшегося, или следствием все более и более постной пищи,-- неизвестно. Но и выражение глаз его за последнее время его пребывания в Москве было совсем какое-то другое.

 Хотя я и скучала и беспокоилась о них, я старалась это не высказывать и писала мужу:

 "Я рада на этот раз, что вы уехали, и не ропщу на свое одиночество. Вам всем это было нужно; и мы отдохнули от толпы, от которой вы не умеете и не хотите избавляться".

 Дети действительно стали серьезнее и лучше учиться. От посетителей, к которым иногда они относились с любопытством, они ничего не могли приобресть, а семейной жизни они мешали. Помню, придут от приготовления уроков мальчики к нам, родителям: сидят какие-нибудь чуждые люди, разговоры без

 конца. Посидят, посидят мальчики, никто на них и внимания не обратит, скучно, ну и уйдут из дома искать развлечений. Без отца они сидели часто дома, Миша играл на скрипке, читали, бегали с меньшими детьми, никто им не мешал.

 За границей Лева очень начал скучать и писал мне:

 "Никогда не ценил я так вас всех. Никогда не чувствовал так сильно значения и прелесть семьи, матери, отца и всех. Грустно, грустно! Обидно, что приходится так глупо жить".

 Лев Николаевич отсутствовал из Москвы три недели. Он писал, вечером Таня ему усердно переписывала. Но, соскучившись в Гриневке, он переехал около 1-го февраля в Ясную Поляну, куда приехал художник, старик, Николай Николаевич Ге. Лев Николаевич очень его любил и приезду его обрадовался. Николай Николаевич вез свою картину, чтобы выставить в Москве и Петербурге72.


ПОЕЗДКА В ЯСНУЮ ПОЛЯНУ. ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ В МОСКВЕ


 В начале марта мне опять пришлось ехать в Ясную Поляну посмотреть на работы по пристройке дома и расчесть управляющего Бергера. Все эти практические дела утомляли мою душу. Вот что я пишу дочери Тане в Париж 3 марта 1894 г.: "Странна эта моя неподвижная семейная жизнь. Душа переживает тысячи тревог и сомнений, а жизнь семейная течет своим равномерным, и стихийным, и строгим порядком, начиная от учения, от этих милых детских громких молитв, которые я еще слышу по утрам и вечерам от Ванечки, и кончая примеркой панталончиков и др.".

 А Лев Николаевич пишет мне в Ясную Поляну, что Таня из Парижа73 просит передать мне всякие нежности и пишет, чтобы я не тревожилась и не суетилась, и чтобы у меня голова не тряслась, что бывало со мной от излишней усталости, а от себя Лев Николаевич прибавляет: "И я умоляю тебя о том же. Делай больше распоряжениями и словами, а не руками и ногами. Целую тебя. Марии Александровне 74, которая, верно, у тебя, наш привет".

 О Льве Николаевиче я сообщала Тане, что у него письма, чтения и посетители. Что он опять дал дочери Маше статью "Тулон"75, и она переписывает и проверяет ее.

 Болезненно интересовалась Таня нами и нашей жизнью. Пишет мне: "Кабы вы знали, как мы ценим ваши письма, как ждем их, каждые четверть часа смотрим на часы, ожидая le facteur {Почтальон (франц.).}".

 Интересно ее описание трех картинных выставок в Париже, полное декадентство. Она пишет: "Ужасное вынесла от них впечатление, злоба берет, что смеются над публикой, а потом грустно... Искусство куда-то затерялось".

 Отрывочны все мои описания нашей жизни. Но и сама жизнь течет скачками, особенно в такой большой семье. Стараюсь писать больше то, что касается Льва Николаевича, как, несомненно, самого значительного и любимого члена семьи. Вот, например, эпизод из его жизни, показывающий, как он относился к музыке. У моего двоюродного брата Александра Александровича Берса, который был очень музыкален, сам играл и на рояли, отлично на скрипке и когда-то на трубе у государя Александра III, во время его жизни в Москве устраивались раз в неделю музыкальные вечера. На один из них, 11 марта, поехал и Лев Николаевич. И пишет своей дочери Тане следующее:

 "Вчера, после чепухинского квартета Чайковского, я разговорился с виолончелистом, учеником консерватории. А там начали петь. Чтобы не мешать, мы ушли в другую комнату, и я горячо доказывал, что музыка зашла на ложную дорогу. Вдруг что-то перебивает мысли, захватывает и влечет к себе, требует покорности. А это там начали петь дуэт La ci darem la maNo (из Дон-Жуана). Я перестал говорить и стал слушать, и радоваться, и чему-то улыбаться. Что же это за страшная сила! Как и твой Louvre. Как за волшебство, т. е. таинственное воздействие злое -- казнили, а за молитвы,-- таинственное доброе прославляли, возвеличивали, так и с искусством надо. Это не шутка, а ужасная власть"76.


СТАСЮЛЕВИЧ О ТОЛСТОМ


 Но я отступила от рассказа. Любопытный произошел эпизод между M. M. Стасюлевичем и Львом Николаевичем. 28 марта Лев Николаевич просил Николая Николаевича Страхова, а Страхов по болезни передал просьбу Владимиру Васильевичу Стасову, поместить в "Вестнике Европы" драму одного из последователей Толстого под заглавием "Омут". Стасюлевич отказался, но что страннее всего, это то, что при этом Стасюлевич написал Стасову: "Не то что его ученики, но и сам-то Толстой пишет каким-то мякинным языком, которым мы с Вами, Владимир Васильевич, не пишем же..." При этом Владимир Васильевич Стасов поставил целый ряд восклицательных знаков и написал Страхову: "После таких дурачеств я написал Стасюлевичу, что сохраню навсегда это письмо и однажды оно будет напечатано..."


СПЕКТАКЛЬ


 В середине июля вечно предприимчивая, веселая Таня затеяла в виде развлечения для Андрюши и Миши играть пьесу с крестьянскими ребятами. Однажды после обеда Лев Николаевич продиктовал дочери Маше целую пятиактную пьесу из крестьянского быта77. Содержание ее я не помню, и где она, эта коротенькая пьеска -- тоже не знаю. Верно, осталась у Маши. Мне поручено было сочинить и поставить что-нибудь эффектное для конца. Приготовления шли весь день, и представление готовилось в просторной и пустой кухне флигеля.

 Спектакль сошел довольно хорошо, но без хвастовства должна сказать, что представление, выдуманное мною, имело гораздо больше успеха в публике. Мое первобытное сочинение было всем больше по плечу. На сцене разбойник, встретивший в лесу старца, который обратил разбойника к доброй жизни, и в конце пьесы был апофеоз: два ангела с крыльями,-- один мой маленький Ванечка, другой -- огромная кукла, оба наряженные ангелами, при бенгальском огне провозглашали раскаявшемуся разбойнику прощение от бога.