Моя жизнь среди индейцев — страница 25 из 67

росиживали за рассматриванием картинок в моих журналах и газетах, и хотя они упорно держали их боком или даже вверх ногами, но, по-видимому, все же понимали, что изображено на рисунках. Нэтаки имела обыкновение разворачивать мои письма и пытаться выяснить, что в них написано, хотя, разумеется, не знала ни одной буквы алфавита. Жена очень быстро научилась узнавать почерк моей матери, и если я получал другие письма, написанные характерным женским почерком, внимательно глядела на меня, когда я их читал, а затем спрашивала, кто их прислал.

– Ну, – отвечал я небрежно, – это письма от родственниц, женщин нашего дома; просто они сообщают мне разные новости и спрашивают, здоров ли я, хорошо ли мне.

Тогда она с сомнением качала головой и восклицала:

– Родственники! Как же, родственники! Скажи мне честно, сколько у тебя девушек в той стране, откуда ты пришел?

Я отвечал искренне, клялся Солнцем, призывая его в свидетели того, что у меня есть только одна любимая, которая стоит тут, и жена удовлетворялась этим до получения следующей пачки писем. Лето шло, и послания стали приходить все чаще. Я понимал с растущим сожалением, что дни моих счастливых беззаботных странствований идут к концу, что я должен отправляться домой и начинать карьеру, которой от меня ждут.

Мы покинули Марайас вскоре после смерти женщины-снейк и двинулись на юг через лощины Пан-д’Орей-Еули и Ни. Мы разбили лагерь на реке Титон, которую Льюис и Кларк назвали Тэнси, а черноногие удачно прозвали Молочной рекой (Милк), так как воды ее в нижнем течении всегда молочного цвета. В конце августа мы остановились в местности, расположенной на этой реке всего в трех милях к северу от форта Бентон. Почти каждый день я ездил в форт, часто в сопровождении Нэтаки, которой овладела неутолимая жажда ярких ситцев, лент, шалей и бус. Там мы встречались с Ягодой и его милой женой, с его матерью и Женщиной Кроу; обе подруги недавно вернулись от манданов, у которых гостили. Однажды в форт явился и Гнедой Конь со своим обозом. Они с Ягодой делали приготовления к зимней торговле. Меня охватила печаль. Я показал друзьям письма, сказал, чего от меня ждут, и объявил, что должен возвращаться на Восток. Они оба долго, громко, раскатисто хохотали и хлопали друг друга по спине, а я мрачно, с упреком смотрел на приятелей. Разве я пошутил или сказал что‐нибудь смешное?

– Он отправится домой, – заявил Гнедой Конь, – и будет впредь пай-мальчиком.

– И будет посещать церковь, – добавил Ягода.

– И будет ходить трудным, но праведным путем до скончания мира и тому подобное, – закончил Гнедой Конь.

– Видите ли, – возразил я, – мне придется отправиться на Восток, как бы ни хотелось остаться здесь с вами. Я просто должен ехать.

– Да, – согласился Ягода, – ты действительно должен ехать, но ты вернешься. Да, вернешься, и скорее, чем сам думаешь. Прерии и горы, свободная жизнь держат тебя и никогда не отпустят. Я знавал других, возвращавшихся отсюда в Штаты, но если они тут же не умирали на родине, то скоро снова приезжали сюда. Они ничего не могли поделать. Имей в виду, я сам туда возвращался. Поступил учиться, но Монтана звала меня, и мне все время было не по себе, пока я не увидел снова ее освещенные солнцем бескрайние прерии и Скалистые горы, резко и ясно вырисовывающиеся вдали.

– А кроме того, – вставил Гнедой Конь на языке черноногих, на котором говорил с такой же легкостью, как на английском, – как же Нэтаки? Думаешь, сумеешь позабыть ее?

Он попал в самое чувствительное место. Это‐то и мучило меня. Я не нашелся с ответом. Мы сидели в углу в салуне Кено Билла. Я вскочил со стула, выбежал вон и, сев на лошадь, поскакал через холм в лагерь.

Мы с женой поужинали: ели сушеное мясо и спинное сало (о-са-ки), разварные сушеные яблоки, невероятно вкусные, и хлеб из пресного теста. Потом я лег и несколько часов вертелся и метался на своем ложе.

– Нэтаки, – спросил я наконец, – ты не спишь?

– Нет.

– Я хочу тебе что‐то сказать. Мне придется на время уехать. Меня зовут мои домашние.

– Это для меня не новость. Я давно уже знала, что ты уедешь.

– Откуда? – удивился я. – Я никому об этом не говорил.

– Разве я не видела, как ты читаешь эти маленькие бумаги? Разве не смотрела при этом на твое лицо? Я видела, что говорят тебе эти письма. Я знаю, что ты собираешься покинуть меня. И всегда знала, что так будет. Ты такой же, как и все белые. Они неверные, бессердечные. Женятся на один день.

Моя жена начала плакать, но не громко, а тихонько, с отчаянием, с болью в сердце. Как я себя ненавидел! Но раз уж заговорил на эту тему, придется довести дело до конца. И я начал лгать ей, испытывая к себе с каждым мгновением все большую ненависть. Я заявил, что мне исполнился двадцать один год, а в это время белый становится мужчиной. Мол, мне надо вернуться домой, чтобы подписать бумаги, касающиеся имущества, оставленного моим отцом.

– Но, – добавил я, призывая в свидетели Солнце, – я вернусь. Приеду всего через несколько месяцев, и мы снова будем счастливы. В мое отсутствие Ягода позаботится о тебе и твоей доброй матери. Ты ни в чем не будешь нуждаться.

Так я лгал, объясняясь с женой. Я развеял опасения Нэтаки и утешил ее; она спокойно заснула. Но мне не спалось. Утром я опять поехал в форт и долго разговаривал с Ягодой. Он согласился заботиться о Нэтаки и ее матери, снабжать их необходимой пищей и одеждой, пока, как я ему объяснил, Нэтаки не позабудет меня и не станет женой другого. У меня перехватило горло, когда я говорил это, и Ягода тихонько засмеялся.

– Она никогда не будет женой другого, – возразил он, – а ты будешь счастлив вернуться. Не пройдет и шести месяцев, как мы с тобой увидимся.

Последний в эту навигацию пароход разгружался у набережной; на следующее утро он собирался отправиться в Сент-Луис. Я вернулся в лагерь и стал готовиться к отъезду. Делать было почти нечего, только упаковать немного индейских вещей, которые я хотел взять с собой на родину. Нэтаки поехала обратно в форт вместе со мной, и мы провели вечер с Ягодой и его семьей. Это были для меня невеселые минуты. Мать Ягоды и верная старая Женщина Кроу обе долго и серьезно читали мне лекцию об обязанностях мужа по отношению к жене, о верности – мне было больно слушать их, так как я собирался сделать именно то, что они так сурово осуждали.

Наутро я расстался с Нэтаки, пожал всем руки и поднялся на борт. Пароход вышел на середину реки, повернул, и мы понеслись вниз по быстрому течению через Шонкинскую косу и по излучине. Старый форт и счастливые дни прошедшего года превратились в воспоминания.

На пароходе было много пассажиров, главным образом золотоискателей из Хелины и Вирджиния-Сити, которые возвращались в Штаты с бо́льшим или меньшим количеством золотого песку.

Они играли в карты и пили, и я в тщетной попытке избавиться от своих мыслей присоединился к их безумной компании. Помню, что проиграл за раз триста долларов и что мне было очень плохо от скверных спиртных напитков. Около Кау-Айленд я чуть не упал за борт. Мы наехали на большое стадо бизонов, плывших через речку, и я попытался, стоя на носу судна, накинуть веревку на огромного старого самца. Петля удачно охватила его голову, но я и три моих помощника не рассчитывали на такой рывок, какой испытали, когда веревка натянулась. Мгновенно ее вырвало у нас из рук. Я потерял равновесие и полетел бы вслед за веревкой в воду, если бы стоявший позади человек не схватил меня за ворот и не оттащил назад.

Каждый вечер мы пришвартовывались к берегу. Когда вошли в Дакоту, стали дуть встречные ветры. В начале октября, когда мы прибыли в Каунсил-Блафс, я с радостью покинул пароход и сел в поезд Тихоокеанской железной дороги. Через несколько дней мы прибыли в маленький город в Новой Англии, где был мой дом.

Я смотрел на город и его жителей новыми глазами. Я был равнодушен к ним. Место было красивое, но все перегороженное заборами, а я целый год прожил там, где оград не знают. Люди здесь в городе были неплохие – но какая узость мысли! Их жеманные и скованные условностями манеры тоже напоминали безобразные заборы, огораживающие здешние фермы. Вот как большинство из жителей меня приветствовали: «А, юноша, значит, ты вернулся домой? Целый год у индейцев прожил? Чудо, что тебя не оскальпировали. Индейцы, я слыхал, ужасный народ. Что ж, погулял, и будет. Я думаю, ты теперь остепенишься и займешься каким‐нибудь делом».

Только с двумя людьми во всем городишке можно было говорить о том, что я видел и делал, так как только они смогли понять меня. Один из них был бедным маляром, с которым порядочные люди не общались, так как он не посещал церковь, а иногда среди бела дня заходил в бар. Другой держал бакалейную лавку. Оба они охотились на лисиц и куропаток и любили жизнь в диких местах. Вечерами я долго сидел с ними у печки в лавке, после того как степенные деревенские люди укладывались спать, и рассказывал об обширных прериях и горах, о диких животных и краснокожих. Воображение рисовало моим новым друзьям эту чудесную страну и свободную жизнь в ней, и они вскакивали от волнения и шагали по комнате, вздыхая и потирая руки. Им хотелось увидеть, испытать то, что видел и пережил я, но они увязли в колее, не имея возможности оставить дом, жену, детей. Я жалел их.

Но даже им я ничего не говорил еще об одной ниточке, которая привязывала меня к солнечной стране индейцев. Не было ни минуты, когда бы я не думал о Нэтаки и той несправедливости, которую совершил по отношению к ней. За несколько тысяч миль, разделяющих нас, я видел ее мысленным взором, видел, как она с безучастным видом помогает матери в разных домашних делах в палатке; больше не слышно ее звонкого, открытого, заразительного смеха, а выражение глаз далеко не счастливое. Так я видел ее в воображении днем, а по ночам – во сне. Я просыпался, зная, что только что говорил с женой на языке черноногих и пытался оправдаться перед ней.

Дни проходили убийственно однообразно в постоянных спорах с родными. Слава богу, с матерью спорить не приходилось; думаю, она сочувствовала мне. Но были еще дяди и тети, а также старые друзья моего давно умершего отца. Все они, конечно, имели самые лучшие намерения и считали своей обязанностью давать мне советы и заботиться о моем будущем. С самого начала мы с родичами заняли противоположные позиции. Первым делом меня притянули к ответу в связи с отказом посещать церковь. Посещать церковь! Слушать проповеди о предопределении и о геенне огненной, уготованной всем, кто уклонится от трудного, но праведного пути, – я уже в такое не верил. Год, проведенный с матерью-природой, и обильный досуг для размышлений научили меня многому. Не проходило дня, чтобы кто‐нибудь из родных не прочитал мне нотацию за то, например, что я выпил невинный стаканчик пива с каким‐нибудь траппером или проводником из Северных лесов. В любом из этих простых лесных жителей было больше настоящей человеческой душевности, больше широты взглядов, чем в сердцах всех моих воспитателей.