Моя жизнь в жизни — страница 10 из 98

Загадка раскрылась сразу же: приближался полувековой юбилей Верховного суда СССР — отличный повод отметиться в прессе. Судебное начальство распределило себя по разным газетам — кому где выступить с юбилейной статьей. Банникову досталась (по его страстному желанию, какой мне сам сообщил) «Литературка», «Вы поможете мне, — сказал он сразу же с подкупающей прямотой, — написать лучше, чем напишут другие коллеги».

Генерал мне понравился, и я очень старался.

Лучше все равно не получилось: официально восторженный тон и набор опостылевших штампов, к которым, вопреки моему совету и даже, мне кажется, вопреки своим же желаниям, тяготел уважаемый автор, превращали «его» статью в заурядную жвачку. Но иначе он просто не мог, даже если бы и захотел: положение не позволяло его обладателю иметь на газетной странице не общего выраженья лицо.

Наш деловой контакт тем не менее сочинением юбилейной статьи не завершился. Продолжение привело к неожиданным для меня результатам. Банников сам предложил мне присутствовать на ближайшем пленуме Верхсуда, чтобы «тиснуть потом об этом статейку». Я «тиснул», но совершенно не то, что «тискалось» обычно в подобных случаях.

Сразу же в каких-то парткабинетах началась закулисная возня, грозившая санкциями не столько мне, сколько газете, потому что мой репортаж и официальное «коммюнике» о пленуме, опубликованное в «Правде» и «Известиях», очень плохо стыковались друг с другом. Банников не только нас защитил, но и отправил мне приглашение на следующий пленум, побуждая тем самым написать публицистический отчет и о нем. С тех пор я, кажется, не пропустил ни одного, жертвуя отпуском, если он, случалось, мешал моему присутствию. Потому что тайны, там открывавшиеся, удивляли не столько общим своим содержанием, сколько конкретностью и поразительной откровенностью.

Полностью рухнул миф (в том, что это миф, я и раньше не сомневался), будто там, наверху, ничего не знают о реальном положении дел. Председатели верховных судов союзных республик, приглашенные на пленум руководители областных судов, главы различных ведомств без всякой лакировки рисовали перед «своими» — в узком кругу — ужасающую картину всеобщего разложения и эскалирующей криминализации всей страны. Уже одною, что пленум несколько раз обсуждал «судебную практику по делам о взяточничестве», давало возможность понять, как далеко зашло дело. Фактически обсуждали не «судебную практику», которой, положа руку на сердце, и вовсе-то не было, а нараставшую угрозу тотальной коррупции, поставить заслон которой ни у кого — у судей тем более — не было сил.

Лейтмотив выступлений всегда был один и тот же: взятки берут все и повсеместно, но осудить за это мало кого удается. По всей стране (Советский Союз — не Россия!) в год не набиралось и двух тысяч обвинительных приговоров, притом сплошь одна мелюзга: преподаватели техникумов, вымогавшие четвертак за незаслуженную пятерку, директора крохотных магазинчиков, сбывавшие что-то из-под полы… Попадались порой и нечто вроде акул — об их осуждении говорили как о великой победе, не скрывая, что досталась она по чистой случайности: почему-то партийные органы лишили этих бедолаг своего покровительства и выдали на съедение… Акулами представали директора провинциальных институтов (чаще всего), профсоюзные заправилы (не выше областного масштаба), а то и местные прокуроры или работники МВД: таких было больше всего в Армении и Азербайджане (с кем-то не поделились или были выдвиженцами повергнутых кланов).

Ни на кого покрупнее замахнуться было нельзя. Во многих областях и республиках за год не провели ни одного дела о взятках, и ораторы — судьи высшего ранга — сокрушенно и на полном серьезе задавали вопрос: неужели там и впрямь не берут взятки? Помню, особенно громкий смех вызвало сообщение, что в Калмыкии на протяжении двух лет не привлекли к ответственности за взятки ни одного должностного лица, что должно было свидетельствовать о нравственной непорочности всех ее руководящих кадров.

Об одном выступлении Банникова (сентябрь 1977 года) сохранилась почти дословная запись в моем блокноте: «Все население обложено поборами, без них советскому человеку нельзя сегодня и шагу ступить. За выгодную должность люди готовы платить любые деньги, зная, что они потом к ним вернутся, притом с большой прибылью. Все наши замечательные социальные завоевания — бесплатное лечение, бесплатное обучение, бесплатный отдых и так далее, — все это становится фикцией, ибо за все приходится платить, причем подпольные таксы растут и растут. Дошло до того, что покупаются партбилеты (от себя добавлю: в России партбилет стоил около двух тысяч рублей, в Закавказье и Средней Азии цена доходила и до шести тысяч, — А.В.), они открывают этим лжекоммунистам путь к должностям, а должности приносят незаконные деньги. Возмущение населения бездействием правоохранительных органов прогрессирует, наша неспособность бороться со взяточничеством будет способствовать росту этой опасной тенденции».

Как видим, те самые обобщения, которых так боялись на страницах газеты, где любая горькая правда должна была непременно выдаваться за частный, из ряда вон выходящий случай, здесь делались открытым текстом, причем в таких выражениях, которые мне не позволила бы предложить для публикации даже автоцензура. В зале пленума они звучали из таких уст, которыми глаголила сама советская власть. Но выводов из этих обобщений не делалось никаких. «Необходимо усилить борьбу со взяткой и поборами», — такой пустопорожней сентенцией завершил Сергей Григорьевич свое мужественное и отчаянное выступление перед коллегами. А чем еще он мог его завершить?

Другой, памятный мне пленум обсуждал вопрос о влиянии алкоголя на рост преступности. Истинный интерес представляло не влияние, а сам алкоголизм как таковой. Цифры и факты приводились ужасающие — стало быть, верха отлично знали, до чего они довел и страну. Выступавшие не констатировали — они стонали, осознавая безысходность уже сложившейся, стабильной ситуации: отчаявшаяся оттого, что потом стало называться застоем, страна тонула в повальном пьянстве.

Годовое потребление крепкого алкоголя надушу населения в Союзе (статистика вынуждена принимать в расчет и грудных детей) перевалило за тридцать литров! В пределах Российской Федерации этот потолок был еще выше. Официально зарегистрированных психических больных в тяжелой форме, доведенных до этого алкоголем, а нечем-то иным, приближалось к четырем миллионам. В торговых точках Центросоюза, обслуживавших 115 миллионов человек (главным образом на селе и в малых городах), алкоголь достигал 70 процентов всего ассортимента товаров (в Сибири и на Дальнем Востоке; в других регионах—45–50 процентов).

Это я успел записать в своем блокноте. Записать все не было никакой возможности, о пользовании магнитофоном не могло быть и речи. Помню, Банников в самом конце обсуждения бросил реплику: «Вопрос ясен. А вот делать-то что?» Наступил о молчание. Все понимали, что «делать-то» нечего — тем, кто сейчас вопрос обсуждал. Но реплика говорила о многом. И о мыслях того, кто ее бросил. И о том, что реальность всем хорошо известна, но сказать вслух всю правду и повиниться перед народом, который власть споила и довела до скотского состояния, никто не может и не хочет.

В тех пределах, которые мне были доступны, я пытался передать тревожную атмосферу пленумов Верхсуда на газетных страницах. Материал приходилось «визировать» — эта неизбежная процедура еще больше сужала рамки возможного. Потом он проходил через сито редактората, над оставшимися ошметками, с трудом сохранявшими имидж пристойности, затем трудились ножницы цензора: он почтительно именовался политредактором. Но что-то все-таки оставалось — то, что не в силах вытравить никакая цензура: ощущение нараставшей беды. Той стихии, которая вот-вот сметет одряхлевшую и насквозь прогнившую власть. Сотни полученных мною писем свидетельствовали о том, что наиболее чуткие и зоркие читатели понимали истинное содержание этих отчетов, даже и не получив в полной мере той информации, которая дошла до меня.

Оставить ее пылиться в ящиках письменного стола — этого я себе позволить не мог. Молчание означало бы соучастие в сокрытии правды. Стать автором самиздата было бы столь же нерасчетливо, сколь и глупо. Только безумец или ловец мимолетной славы решился бы оставить ту стратегическую высотку, на которую волею благоприятно сложившихся обстоятельств меня вознесла судьба. Я не мог, разумеется, изменить своим читателям, не мог лишиться уникальной возможности остаться внутри судьбоносных событий, происходивших за кулисами властных структур, отсечь себя от той поразительной информации, которую несли те же пленумы Верхсуда, — информации, ценность которой не понимали, мне кажется, сами участники этих собраний.

В моих руках оставались другие, ничуть не менее эффективные рычаги, с помощью которых можно было преодолеть угнетавший всех и насаждавшийся сверху заговор молчания, — в нем власть предержащие видели единственную возможность отсрочить свое низвержение. При всей его недоступности для простых смертных пленум Верховного суда формально считался, как и любые другие судебные заседания, открытым для всех: просто физически войти в это здание, а потом еще и в зал заседаний, было без пропуска и приглашения никак невозможно. Стало быть, с точки зрения юридической, все, о чем там шла речь, не являлось государственной тайной, хотя судебная статистика, например, к таковой относилась: такими были парадоксы загнивающего социализма. Никаких обязательств хранить какие угодно тайны я никому не давал. Оставалось найти легальный способ сделать эти «нетайны» достоянием гласности.

В долгом поиске тоже не было ни малейшей нужды. Как раз в это время в благословенном Доме актера — средоточии интеллигентности и духовности — под эгидой сначала Александра Моисеевича, потом Маргариты Александровны Эскиных, по инициативе энергичнейшей и благороднейшей Ирины Дмитриевны Месяц, стали регулярно проводиться мои вечера, где я сам и гости, которых я приводил, в свободном общении с переполненным залом говорили об острейших проблемах, волновавших тогда все, уже готовое к переменам, советское общество.