— Похоже, что так, — подтвердил Томас, заметно повеселевший после двух чашек крепчайшего кофе.
Ночь кончилась, а с ней подошел к концу и наш разговор, который — по крайней мере для меня — еще не имел завершающей точки.
— Как дальше, — спросил я, — сложилась судьба твое го отца? Что делал он, когда, уходя, фюрер попробовал хлопнуть дверью?
— Отец видел его за несколько дней до того, как тот хлопнул. Не дверью… Себя!
— За несколько дней?!
— Представь себе… Гитлер любил встречаться с деятелями кино на дружеской ноге. Особенно он тянулся к актерам. Кумиры толпы служили украшением его короны. До последней минуты! Поистине ему хотелось умирать с музыкой… Всех, кто оставался в Берлине, согнали в имперскую канцелярию. Еще совсем недавно такой визит сочли бы за счастье. Теперь, пробираясь среди развалин, под грохот артиллерийской канонады, они испытывали только ужас. Только ужас, и ничего больше. Это было семнадцатого апреля. Встречи всегда проходили накануне дня рождения фюрера. Он упрямо не захотел изменить традиции и на этот раз. Подойдя к отцу, Гитлер многозначительно улыбнулся. Но отцу показалось, что он даже его не узнал. «Господа, — патетическим шепотом заявил Гитлер, — через сто лет выпустят цветной фильм о кошмарных днях, которые мы переживаем. Хотели бы вы сыграть в нем? Смотрите, чтобы публика не освистала вас, когда вы появитесь на экране». Скрывалась ли за этим бредом хоть какая-то мысль? Фильм о тех кошмарных днях сняли не через сто лет, а гораздо раньше. И никто актеров не освистал. Вот в чем парадокс… И драма…
— Отца — тоже?..
Он перестал жевать — посмотрел на меня печально и нервно.
— Его не освистывали. Судили… Дважды его привлекали к суду за преступления против человечества. И дважды суд выносил оправдательный приговор. Даже сняли запрет работать в кино. И отец работал. Он успел сделать еще девять фильмов. Не так уж много. Но и не мало. — Томас хмуро сдвинул брови, опустил голову. — Только не спрашивай, что это были за фильмы. Не знаю… Не знаю… — Он повторил эту фразу еще несколько раз. — Я не историк, я — сын. И я убежден: за отцов должны расплачиваться дети. Каждый по-своему. Кто как может. Отец был еще жив, когда в Западном Берлине поставили мою пьесу «Я сам, и никаких ангелов» — драматическую хронику Варшавского гетто. Газеты заранее сообщили об этом, и поднялся вой. Я просил отца побывать на премьере, но он отказался, хотя его присутствие было бы актом раскаяния. Он предпочел уединение на Капри. Тишину и покой… А в зале бушевали страсти под стать страстям на сцене: собралось слишком много бывших охотников за людьми… Отец без всяких комментариев прислал мне потом вырезку из какой-то газетки. Там меня величали ублюдком, недоноском, предателем. Я не обиделся. И не удивился. Просто послал ему другую рецензию — она заканчивалась словами: «Молодой автор снял толику грязи с имени своего отца»… Вот и все. Поставим на этом точку и отправимся спать.
Он сладко, до хруста, потянулся, и я тоже невольно зевнул, лишь сейчас почувствовав, как затекла спина и как устало слипаются веки — до боли в висках.
Дня через три, рано утром, я случайно увидел Томаса возле машины. Открыв багажник, он складывал туда какие-то пакеты и банки. Меня поразила бледность его осунувшегося лица, потухший взгляд, набухшие мешки под глазами.
— Что с тобой? — чуть не выкрикнул я и тут же подумал, как трудно дался ему наш ночной разговор, внезапно оборвавший романтические прогулки по уснувшему острову.
Томас поднял голову, и небритый его подбородок дрогнул.
— Луиза в больнице… Ребенок родился мертвым… А Луизу едва спасли. Вот соки везу ей… Девочка была. Дочь…
Он захлопнул багажник, сел за руль и вяло помахал мне, даже не приоткрыв пыльное, с дождевыми потеками стекло.
Каждый вечер я терпеливо ждал Томаса на набережной. Но напрасно. Встревожившись, отправился, наконец, к нему. Пожилая консьержка, коротко бросив: «Нет дома», скрылась за дверью, но вспомнив, как однажды я прощался с Томасом у порога, догнала меня на улице:
— Мсье!.. Вы ведь, кажется, друг нашего бедного Харлана? Господа уехали к морю. Сегодня, после обеда… Мадам очень слаба, ей нужно прийти в себя. Такое горе…
А еще через несколько дней я уже был в Москве, простившись с островом, с его набережной Туманов, с «уголком», где сосиски и пиво, с гулкой тишиной подворотен и цепочкой огней на другом берегу. К рождеству я послал им привет — Луизе и Томасу, пожелал счастливого и доброго года, но открытка вернулась с пометкой: «Адресат выбыл».
И прошло еще несколько лет. Судьбе было угодно свести нас снова. Уже не в Париже, а в Риме. На каком-то кинопросмотре ко мне подошел незнакомец с сильно поредевшей шевелюрой и густой бородой, где темных волос было намного меньше, чем белых. Он долго не назывался, надеясь, что я сам узнаю его. И я, наконец, узнал, но только по голосу. Ничто не напоминало в этом старце того Томаса, с которым совсем недавно я был хорошо знаком.
Луиза уже умерла. Он остался в городе, где ее потерял, хотя и пообещал вернуться вскоре в Париж. Но главное состояло в другом: Томас стал воинственным геваристом, имел прочные связи с латиноамериканским вооруженным подпольем и здесь, в Риме, почти в кустарных условиях, на чьи-то деньги монтировал документальный фильм о партизанах Колумбии. Или Боливии — точно не помню. К прежним воспоминаниям он больше не возвращался, был увлечен совсем другими идеями, и я подумал: не будь этой встречи «вживую», никогда не поверил бы, что судьба способна на такие немыслимые зигзаги.
Глава 25.Дальше вход запрещен
Была середина семидесятых. Слух о гуманном, нестандартно мыслящем министре внутренних дел, человеке с открытой и щедрой душой проник повсеместно. В редакции возникла идея взять у него интервью. Не обычное (вопросы-ответы), а свободное, полемичное. Провести живую беседу. Монолог превратить в диалог.
Мне казалась заманчивой возможность встретиться накоротке с личностью яркой, значительной, в которой угадывались черты столь желанного всем представителя высшего эшелона: человека культурного, смелого, лишенного косности, узости и чиновных манер. К тому времени уже было известно: под эгидой министра Николая Анисимовича Щелокова создана беспримерная, не имеющая себе аналогов в мире Академия внутренних дел, где будущие руководители милицейских служб изучают не Сталина и не Брежнева, а Аристотеля и Ларошфуко, где созданы кафедры эстетики и искусств, где лучшие деятели культуры страны обучают полковников и майоров умению слушать музыку и смотреть балет. Просто дух захватывало от таких начинаний!
Встреча с министром (мы поехали к нему вместе с моим коллегой и другом Евгением Богатом) оправдала надежды. Он был точно таким, каким казался издалека: демократичным, контактным, непринужденным. Умеющим слушать. Никуда не спешащим. Позволяющим спорить с собой. С обаятельной улыбкой и приветливым взглядом.
Аппарат министра загодя получил вопросы редакции и подготовил его ответы: несколько машинописных страниц лежало перед Щелоковым. Он засунул их в ящик стола: «Поговорим без шпаргалки».
Это располагало. Разговор действительно шел без шпаргалки. Откровенный и острый. Министр предался воспоминаниям — о детстве, о юности, о школьных друзьях:
— Замечательные были ребята. Мальчик-украинец, мальчик-русский, мальчик-татарин, мальчик-армянин и мальчик-еврей. — Назвал всех поименно. На последнем запнулся. — Как же звали его? Эх, память подводит. Старость не радость… — Тяжело вздохнул. Улыбнулся. — Да, вспомнил: Абраша Коган. Интернационализм — это во мне навсегда. Нельзя предавать свои идеалы. У нашего поколения принципы… — Он замолк, задумался, брови сошлись на переносице. Снова вздохнул. — Принципы — вот что самое главное. И забота о человеке.
Мы подготовили интервью к печати, послали ему текст на подпись. К вечеру текст вернулся. Но — совершенно другой. Тот самый, что был заранее подготовлен. «Шпаргалка», которую он так лихо отверг.
Мне показалось: это шалости аппарата. Чтобы выяснить истину, я позвонил. Он удивился моему удивлению:
— Наш разговор был вполне доверительным. А печать это печать…
Двойной счет был тогда нормой: одна правда — для узкого круга, для широкого — совершенно другая. 29 октября 1975 года материал на целую полосу под названием «Наша милиция» был в газете опубликован. Фамилия Щелокова красовалась огромными буквами. Но поставить свои подписи под этим лакированным враньем мы с Богатом отказались. Интервью осталось безымянным.
Прошло два года. Редакционное поручение вновь привело меня к набиравшему силу министру. По весьма необычному поводу. Гостем Москвы был тогда главный судья Верховного суда Соединенных Штатов Америки Бергер. Не знаю, какие соображения были тому причиной, но визиту этому Брежнев и его ближайшее окружение придавали очень большое значение. Принимали Бергера на широкую ногу, оказывая внимание, которого никогда — ни раньше, ни позже — не удостаивался ни один деятель иностранной юстиции. Громыко внушил Брежневу, что Бергер один из самых влиятельных людей Соединенных Штатов, и все могучие силы аппарата, в том числе пропагандистского, были мобилизованы, чтобы оказать ему особые почести.
Один день его пребывания в Москве был отдан целиком ведомству Щелокова: ближайший друг генсека не должен был ударить лицом в грязь. Щелокову пришла мысль именно этот, «его» день, отразить на страницах печати. Он сам согласовал это с Сусловым, предложив меня в качестве автора: ума не приложу, чем я заслужил у него такую высокую честь. В редакцию пришло указание: откомандировать меня на целый день, с утра до вечера, в распоряжение министра и затем создать журналистский шедевр — репортаж о том, как успешно полицейское ведомство запудрило мозги верховному судье Соединенных Штатов.
Первый зам главного Виталий Александрович Сырокомский торжественно сообщил о выпавшей на мою долю удаче. «Я болен», — таким был мой ответ.