Моя жизнь в жизни — страница 19 из 98

— Пожалуйста, так и сообщим в ЦК. Только, по-моему, ты делаешь глупость. Теряешь уникальный шанс — увидеть все изнутри.

Как он был прав! И как я рад, что не стал упорствовать и согласился! Утром за длинным столом в кабинете министра собрались: по одну сторону Бергер и посол США Малколм Тун со своими коллегами, по другую — Щелоков, его заместитель Борис Шумилин и вся их команда. Я пристроился сбоку — с миниатюрным магнитофоном. Сейчас эта пленка звучит на моем столе, позволяя воспроизвести с точностью документа, а не по памяти, как Щелоков предается воспоминаниям о детстве, о юности, о школьных друзьях.

— Замечательные были ребята. Мальчик-украинец, мальчик-русский, мальчик-татарин, мальчик-армянин и мальчик-еврей. — Запнулся. — Как звали его? Эх, память подводит. Старость не радость… — Тяжело вздохнул. — Да, вспомнил: Абраша Коган. Интернационализм — это во мне навсегда. Нельзя предавать свои идеалы. У нашего поколения принципы… — Он замолк надолго. И все молчали, не смея мешать его погружению в прошлое. — Принципы — вот что самое главное. И забота о человеке.

Бергер внимательно слушал. Согласно кивал. Ему нравилось то, что говорил министр. А как могло не понравиться? Министр пел вполне пристойную арию — про гуманизм, доброту, права человека. Перед тем, как нам отправиться в подмосковную колонию для несовершеннолетних преступников, Щелоков отозвал меня в сторону.

— У наших полковников это может не получиться, — шепнул он мне, — а вы уж как-нибудь постарайтесь, растолкуйте судье, что его везут не в особую, а обычную колонию. Что у нас все такие… Вам он поверит.

Директора Икшинской колонии Георгия Шевченко его начальники травили как раз за то, что он создал колонию не совсем обычного типа, где юные правонарушители не страдали от жестокости и унижений — с ними обращались не то чтобы доброжелательно, но пристойно. Самому Шевченко за это крепко доставалось («устроил, понимаешь, для хулиганов санаторный режим!»), но он терпел и его терпели: Икшинская колония стала образцово-показательным объектом для доверчивых иностранцев.

Конечно, ничего «растолковывать» Бергеру я не стал. Не знаю, поверил ли он в ту показуху, которой его кормили, но вслух во всяком случае все одобрял.

Мы мчались длинной кавалькадой правительственных машин по улицам Москвы. Первый и единственный раз в жизни я был внутри этой колонны, а не одним из толпы горожан, недобрым взглядом провожавших мчащиеся мимо машины. Я видел их из окна черной «Чайки», эти взгляды и лица. Эскорт ревущих мотоциклов освобождал нам путь. По дороге в колонию и обратно, и потом, за сытным обедом в загородном ресторане, и вечером, в Большом театре, — всюду, где мне пришлось быть рядом с верховным американским судьей, я думал о том, как легко, по привычной, отработанной схеме, создается примитивная и постыдная липа и какой успех имеет она: если бы успеха не было, если бы иностранные гости не принимали, хотя бы частично и с оговорками, воздушные замки за подлинные дворцы, фальсификаторам неизбежно пришлось бы сменить заигранную пластинку.

Я принял решение: опубликовать свой репортаж под псевдонимом. На этот раз мне никто его не навязывал. Напротив! Редакция настаивала, чтобы подпись была «настоящей»: ведь именно меня «избрали» на самом верху. Я уперся: единственный способ протеста, на который тогда был способен. «Один день с судьей Бергером» — так назывался репортаж некоего А. Розанова, появившийся в «Литературной газете» 21 сентября 1977 года.

Мне казалось, что с уважаемым судьей больше встретиться не придется. Но — пришлось. Правда, не с ним самим, а с его именем. И в совсем неожиданном контексте. Годы спустя в уголовном деле генерала Калинина — одного из главных исполнителей преступных замыслов щелоковского клана (дело это с грифом «секретно» по-прежнему укрыто в архиве от посторонних глаз) — я прочитал, что Бергеру был предназначен поистине царский подарок, который, разумеется, он не только не получил, но и не имел никакого представления об этом проекте. Думаю, он никогда подарка не взял бы. Но, и это самое главное, вообще не было такого проекта. Был очередной, ставший уже привычным, ловко сработанный трюк, где одним выстрелом убивалось несколько зайцев.

Если судить по бумагам, Щелоков должен был подарить высокому гостю увесистый судейский молоток из белого золота, украшенный художественной резьбой и драгоценными каменьями. Брежневу доложили, что у американского юриста после посещения министра внутренних дел должна остаться о нем хорошая память. Отлично владевший соответствующей терминологией, Брежнев намек понял буквально: по его разумению и вошедшим в привычку обычаям хорошей памяти способствует лучше всего ценный подарок. Окружение Щелокова, во-первых, знало, что в Верховном суде Соединенных Штатов несколько иные обычаи и нравы, во-вторых же, не видело надобности так щедро швыряться деньгами: как-никак на подарок запланировали двадцать тысяч рублей. Кто еще помнит старые цены, знает, что это такое…

У меня нет сведений, осел ли «подарок судье Бергеру» в карманах щелоковской команды, — деньгами или натурой, но то, что он не растворился в воздухе, об этом можно судить с большой степенью вероятности: по бумагам золотой молоток был вручен, а вручен он, однако же, не был.

Ловкий этот маневр пришелся по вкусу министру и его окружению. Когда два года спустя готовился визит Густава Гусака, Юрий Чурбанов (заместитель Щелокова и муж Галины Брежневой), ожидавший чехословацкий орден, провел решение коллегии министерства одарить президента братской страны золотыми часами из государственного хранилища национальных сокровищ. Гусак ценился меньше, чем верховный судья США, — на него отпустили всего четыре с половиной тысячи рублей. Не Бог весть какая сумма, но и она не валяется. Деньги эти значатся потраченными, а подарок — врученным. Уж в этом хотя бы Гусак был неповинен, он, как и Бергер, даже не знал, в какой паутине запутано его имя.

Впрочем, эта история не столь таинственна, как история с судейским золотым молоточком. Часы нашлись! Сначала их прикарманил сам министр, а потом, все умно рассчитав, подарил их ближайшему другу — товарищу Брежневу — по случаю радостного для всей страны события: дня рождения обожаемого генсека.

Чего стоит в сравнении с этой щедростью невинная шалость, которую позволил себе министр, побывав на выставке ювелирных изделий? Ему приглянулся серебряный винный сервиз — набор бокалов, изготовленных искусными мастерами дагестанской чеканки. В официальных бумагах министерская воля отразилась так: «Приобретено у дирекции выставки для вручения подарка министру внутренних дел Анголы». Пьет ли — теперь уже бывший — ангольский министр до сих пор из тех прекрасных бокалов, — этого я не знаю.

Все же самой трогательной и сентиментальной показалась мне другая деталь. Жена министра обожала цветы — и регулярно их получала. В министерских отчетах они проходили как венки к мавзолею Владимира Ильича. Согласимся: министерским товарищам в юморе не откажешь.


Однажды я пришел к Щелокову по конкретному делу — с просьбой содействовать раскрытию одного преступления, которое по причине, мне тогда не понятной, оказалось для его подчиненных слишком крепким орешком. (Теперь-то я знаю, почему следствие вдруг тормознуло: оно неожиданно вышло на людей, очень близких министру. Вышло — и выходу этому само ужаснулось.) После визита Бергера прошло уже года два. Но он вдруг вспомнил.

— А что это вы тогда?.. Интервью — анонимно. Репортаж об американском судье — под псевдонимом. Постеснялись? Заскромничали? А может быть, возомнили? Министры приходят и ухолят… Не захотели пачкать себя именем какого-то Щелокова? — Он улыбнулся, но шуткой не пахло. Пахло чем-то другим. — Ну и зря. Вот сейчас бы вам пригодилось. — Выдержал паузу. — Ладно, я незлопамятный. — Взглянул исподолобья. — Расслабьтесь, расслабьтесь, я же шучу.

Он не шутил. Что-то терзало его, сидело в сердце занозой. Но это не помешало ему предаться сладостным мемуарам. О детстве. О юности. О школьных друзьях: «Замечательные были ребята…» Ну, и так далее. С теми же вздохами, с тем же провалом памяти. С бровями, сошедшимися на переносице. С печальной улыбкой. Со знакомым финалом: «Принципы — вот что самое главное. И забота о человеке».

Отрепетированная искренность, клише задушевности казались тогда не более, чем позерством, обычной — вполне невинной на общем фоне — слабостью крупного человека, который хочет понравиться. Выглядеть лучше, чем он есть. Создать себе славу пастыря просвещенности, благодетеля наук и искусств — для этого надо было сыграть на самых чувствительных струнках. Он льнул к писателям и художникам, одаривал благами актеров и музыкантов — «создавал условия», как тогда говорили. «Открывал дорогу талантам»… И — чего уж лукавить? — иные из них (не отдельные — многие!) охотно льнули к нему. Жаждали высокой его благосклонности. Заискивали и рукоплескали, без малейших усилий получая грамоты, премии и побрякушки, — щедрость, с которой он их раздавал, не поражала, а умиляла. Впрочем, и это было вполне в духе времени — тут особой оригинальностью министр не отличался.

Сотни писателей, режиссеров, актеров, художников, музыкантов удостоились не только денежных подачек, медалей и благодарственных писем «за помощь милиции в воспитании населения своим высоким искусством», но и награды куда более существенной: специального удостоверения, дававшего право нарушать дорожные правила и запрещавшего гаишникам подвергать нарушителя каким бы то ни было санкциям. Этими удостоверениями прежде всего обзавелись директора магазинов и баз — обладатели пресловутого дефицита. Но в борьбу за их обладание включились и известные всей стране деятели культуры, которые становились тем самым заложниками всесильного ведомства: в лучах их славы, под хор их благодарственных восхвалений, министр и его команда, откупаясь ничего не стоящими бумажками, присваивали себе миллионы и при этом еще преподносились народу как апостолы гуманизма и просвещения.