Моя жизнь в жизни — страница 27 из 98

— Какие? — спросил я, чтобы втянуть его в разговор.

Но втягивать было не нужно, он уже зажегся — я понял это по блеску и потому, как внезапно он стер салфеткой с висков пахнущий мятой крем.

— Это был необыкновенный дом! — воскликнул Де Филиппо, не отрывая взгляда от афиши. — Совершенно необыкновенный. Впрочем, если точнее, совершенно обыкновенный. Неаполитанский дом, неизвестно как оказавшийся в Москве. Симонова знаете? Рубена… Конечно, знаете. Великий артист… Мы гастролировали тогда в Москве. И выдался один свободный вечер. Рубен позвал меня ужинать. К себе домой… Предупредил: «Прошу пожаловать на легкий ужин». Так и сказал: «Легкий ужин». Я понял. И дал слово своим актерам: через час-полтора вернусь, пойдем бродить по Москве. — Он улыбнулся знакомой по экрану улыбкой. Той, из «Неаполя — города миллионеров». — Побродили, как бы не так…

Он доверительно подмигнул мне, прищурился, высекая из памяти дорогие ему подробности того вечера, когда так и не удалось побродить по Москве.

— Fantastico! (B русском переводе просто немыслимо передать интонацию, с которой он выкрикнул это слово.) Ужин длился четыре часа. Только ужин, понимаете? Подавал сам Рубен. Его сын, дочь и сестра. И кто-то еще… Fantastico! Это не Москва, это Неаполь, понимаете? Так встречают гостей только в Неаполе, уж поверьте. Я не запомнил ни одного блюда, только лица хозяев. Они не ели, они блаженствовали. Каждый что-то рассказывал, но как!.. Один кончал свой рассказ, другой тут же подхватывал. Это был театр, понимаете? Без публики, без оваций, естественный, как сама жизнь. Вдохновенный театр…

Эдуардо откинулся в кресле и с шумом выдохнул воздух. Возбужденное от потока воспоминаний, его лицо снова поблекло, он ладонями прикрыл глаза и оставался так, в неподвижности, несколько мгновений. Уж не знаю, какой телепатический импульс именно в этот момент заставил открыться дверь. Заглянула какая-то женщина, высокая, крупная, смуглолицая. Сразу бросились в глаза ее хорошо ухоженные, аристократически тонкие пальцы, на которых не слишком назойливо, но все же очень заметно сверкали бриллианты.

— Эдуардо! — с укором и горечью сказала она. — Ты же обещал: двадцать минут. И без всяких эмоций…

Он отвел руки, посмотрел на нее, осунувшийся, на глазах постаревший, покорной виновато:

— Хорошо, хорошо, сейчас… Только закрой, пожалуйста, дверь… Моя жена, — кивнул он, когда дверь закрылась.

К нему вернулась прежняя живость, а на лице опять появилась улыбка.

— Вдохновенный театр! — повторил он, давая понять, что рассказ продолжается. — А разговоры?! Ну и наговорились же мы всласть! О театре, о жизни. И ни слова о чепухе. Я думаю, это всегда отличает человека искусства оттого, кто к искусству примазался. Вы со мной согласны?

Я и рта раскрыть не успел — он снова предался воспоминаниям, тут же забыв о своем вопросе.

— Уехать из Неаполя, чтобы приехать в Неаполь!.. Я сказал, что не запомнил ни одного блюда. Вздор! Как я мог не запомнить? Была жареная рыба, обваленная в муке. Я думал, так готовят только в Неаполе. И еще мясо, которое жарили прямо за столом. Типичное неаполитанское кушанье. Вы мне честно скажите, — он недоверчиво заглянул мне в глаза, — так готовят в России? Или Рубен мне устроил спектакль? — Он опять не стал ждать ответа, улыбнулся лукаво. — Конечно, спектакль, черт побери. Но какой!..

Была уже половина девятого. В девять начинался спектакль.

Он нажал миниатюрную кнопку — через запрятанный где-то динамик в комнатку ворвались звуки кулис: приглушенные голоса, стук сдвигаемой мебели, шарканье ног. Де Филиппо одобрительно покачал головой, отключил динамик, потом быстрым, привычным движением стянул с себя узенькие, дудочкой, брюки и остался в широченных светло-синих трусах, из которых торчали сухие ноги в непомерно больших туфлях.

Я поднялся, чтобы уйти.

— Подождите, — остановил меня Де Филиппо, роясь в шкафу. — У нас есть еще минут десять. — Он увидел, что я отвернулся, добавил насмешливо: — Чего это вы вдруг застеснялись? Я работаю…

С чувством неловкости я снова уселся в кресло. Де Филиппо долго и сосредоточенно мыл руки, потом натягивал простые холщовые брюки — брюки для сцены, менял клетчатую рубашку на белую сомнительной чистоты: «реквизит», который вряд ли бы кто отличил от подлинных обносков бедной крестьянской семьи.

— Симонов лежал в больнице, — продолжил он свой рассказ, размешивая кисточкой какую-то темную жидкость. — Врачи велели ему похудеть, чтобы немножко поберечь сердце. Но он вышел из больницы на один-единственный день. Ради меня… Он сказал: «Я обязан сыграть в твою честь „Филумену“. И я сыграю». И он сыграл! Как он сыграл!.. Ну и спектакль был, я вам скажу. Просыпаюсь иногда посреди ночи и вижу мизансцену: громадная арка, а за ней синее море… Стол посредине… Пять ступенек… Именно пять… Мансурова произносит свой монолог, спускаясь по этим ступеням и двигаясь к публике… Она несла залу мой текст, как королевское кушанье на серебряном блюде. Выделяя каждое слово, будто это не Эдуардо, а Софокл или Эсхил. Я никогда бы не смог так сыграть свою пьесу. Никогда! А они сыграли…

Он порылся в захламленном ящичке трельяжа, но ничего не нашел.

— Хотел показать вам одну программку. Осталась от первого представления Филумены. Знаете, сколько я писал эту пьесу? Двенадцать дней… Мы уже избавились от Муссолини, дышалось легко, все жили надеждами. Тяга к театру была огромная. Вообще к искусству. Хотелось написать что-то… Не знаю — что… Что-то человеческое. Берущее за душу. И чтобы сыграла моя сестра. Замечательная артистка! И я написал «Филумену». Титана была первой, кому я прочел пьесу. Когда я кончил читать, она заплакала. Она сказала, что о такой роли мечтала всю жизнь. А я не сомневался в провале. — Он нахмурился, метнув на меня искоса недовольный взгляд. — Я заметил: вы усмехнулись. Решили: старик притворяется. Нет, я действительно был уверен в провале. Я думал: мир пережил войну. Такую войну! Через какой только ад не прошли люди! Чего только не навидались! Кого сейчас взволнует драма какой-то стареющей женщины, за плечами которой всего-навсего бедность и публичный дом? А вот — взволновала. Успех был невероятным. Если бы спектакль провалился, я перенес бы это спокойно. Потому что был психологически подготовлен. Но успеха сердце не выдержало: я заболел. Перегрузки от положительных эмоций тоже, я вам скажу, не подарок. Вообще этому сердцу, — он постучал себя по груди, — изрядно в жизни досталось. Врач сказал мне недавно: «Эдуардо, у вас большое сердце». Вы думаете: большое — значит щедрое? Нет, большое — значит большое. Как у боксера после долгой жизни на ринге. Вот поставили стимулятор. — Он снова ощупал грудь, проверяя, на месте ли аппаратик. — Помогает. А впрочем, кто его знает, что именно нам помогает? Может быть, вовсе и не эта машинка, а театр? Те самые перегрузки, которые сделали сердце большим?..

Он протянул глянцевитый белый картон — пропуск в зрительный зал.

— Идите, идите, пора!

Мне хотелось поблагодарить его, пожать руку, сказать несколько слов на прощанье. Но он уже отвернулся, прикрыл глаза, втянул голову в плечи.

— Все! Уходите!

Я на цыпочках вышел в коридор, неслышно прикрыв за собой дверь.

— Подождите! — донеслось из артистической. — Вернитесь-ка на минуту…

Он сидел, прижав пальцы к опущенным векам.

— Пьеса, которую мы сегодня играем… Знаете, сколько я над нею работал? Сел вечером за стол, а к утру уже было готово первое действие. Назавтра мы начали репетировать, через три дня можно было играть для публики… А всего ушло шесть дней. Утром поставил последнюю точку, вечером мы сыграли премьеру. — Он оторвал руки от глаз. — Странно? А что тут странного? Было редкостное чувство свободы. Ничто так не важно в искусстве, как полная свобода, независимость от кого бы то ни было и полное безразличие к интригам завистников, мстящих за то, что они сами не состоялись.

Он снова прикрыл глаза, произнес сурово и властно:

— Уходите!

…Пьеса «Внутренние голоса», которую сыграла той весной на сцене римского театра «Элизео» труппа Эдуардо Де Филиппо, написана в 1948 году и, насколько я знаю, ни на советской, ни на постсоветской сцене не ставилась. Кажется, нет другого современного западного драматурга, чье творчество у нас было бы представлено так широко: «Филумена Мартурано», «Никто», «Неаполь — город миллионеров», «Моя семья», «Искусство комедии», «Цилиндр», «Ложь на длинных ногах», «Суббота, воскресенье, понедельник» — называю лишь то, что сам видел… А теперь вот увидел и «Внутренние голоса».

Альберто Сапорито спал крепким праведным сном, когда внутренний голос сказал ему: его друг, бесследно исчезнувший Анелло, не просто исчез, а убит. Злодеяние совершилось в квартире соседей. Альберто вызывает полицию. Начинается следствие.

До сих пор соседи жили мирно и дружно. Внешне — мирно и дружно. А как они жили на самом деле, мы видим только теперь: словно на чистой фотопленке, погруженной в раствор, внезапно и неотвратимо, постепенно наполняясь деталями, проступают контуры того, что было подспудно.

Нет, соседи не отвергают возведенный на них поклеп. Каждый озабочен лишь тем, чтобы снять подозрение лично с себя и донести на другого. Тетя доносит на племянника. Племянник — на тетю. Муж и жена затевают крикливую перебранку, обвиняя друг друга в убийстве. Служанка клевещет на хозяев, с которыми долгие годы жила душа в душу, будто те замышляют убить еще и Альберто. Предвкушая арест брата и несказанно этому радуясь, кроткий, богобоязненный Карло вожделенно тянется к его вещам и, не в силах дождаться развязки, начинает их распродавать.

Разрубая этот туго завязанный узел и тем самым затягивая новый, ничуть не менее тугой, живым и невредимым является вдруг «убитый». Но не его появление — высшая точка спектакля. Она — в той сцене, когда собрав всех доносичков вместе, Де Филиппо (именно он, а не его герой Альберто Сапорито) очень тихо бросает им всем: «Убийцы!»

«Assassini» — несколько раз повторяет он полушепотом, и становится страшно… Страшно — потому что, даже и не убив Анелло, они все равно убийцы. Это они — завистники, лицедеи и мизантропы — живут в атмосфере взаимной ненависти, топча в человеке все человеческое. Это они — холуи по своей сути, предатели без чести и совести — в любом охотно заподозрят преступника и не морщась прошагают по трупам, чтобы возвыситься и утвердиться. Потому-то все они — asassini: не убивая физически, они убивают морально, разжигая взаимную ненависть и превращая людей в волков. Впрочем —