И вдруг — новое назначение!.. Почетно нелепое. Должность главного государственного арбитра как-то плохо вязалась с его кипучей натурой, сего потребностью воевать на самой-самой передовой. Там, где опасней и где, стало быть, он нужнее всего. Потом подумалось: это опять дают знать о себе привычные стереотипы. В годы так называемого застоя арбитраж, уныло штампуя решения о пенях и неустойках, был составной частью прогнившего хозяйственного механизма. Разделял его судьбу. Ни на что не влиял и влиять, конечно, не мог. Теперь на передовую выходил и он: предстояло активно задействовать все правовые рычаги для реальной поддержки обещанных и давно ожидаемых реформ.
Виктор Васильевич успел поделиться со мной своими новыми планами — на этом посту. Он старался казаться бодрым и даже довольным. Но старался он неумело: ему уже было трудно фальшивить. Даже освоиться с новым своим кабинетом — и то не успел.
Ни одному из его планов свершиться было не суждено: третий инфаркт оказался смертельным. Шофер привез на работу холодеющий труп. Пусть с опозданием и временным поражением, мафия — та, советская, уже крепко пустившая корни и открывшая дорогу своим верным наследникам, — его все же добила.
Жизнь оборвалась налету. Карьера не завершилась.
Зато с Медуновым все было — и осталось! — в порядке. Побыв какое-то время на посту заместителя союзного министра (немыслимая опала!), он уже без партбилета ушел на заслуженный отдых и остался в Москве: возвращаться в Краснодар не рискнул. Да и зачем?.. Разве что любоваться мраморной стелой, где золотыми буквами выбито имя «знатного земляка — Героя Социалистического Труда Сергея Федоровича Медунова». Эта стела продолжала украшать (кажется, до сих пор украшает) центральную площадь кубанской столицы. В Краснодаре о нем хорошо знали и знают, в Москве — гораздо хуже, здесь он искал — искал и находил — тех, кто был готов внимать его версии прошедших событий.
Газета «Советская культура» опубликовала 6 августа 1988 года письмо генерал-майора юстиции Крючкова, который слушал выступления Медунова в разных аудиториях. «Потоком брани, — писал генерал, — обрушивается Медунов на авторов публикаций и печатные органы, которые позволили себе публиковать „клевету“ на него. Особенно Медунов негодует по поводу статей Аркадия Ваксберга. Люди слушают, но по глазам вижу — не верят ни одному его слову».
Одни не верят — другие верят, все зависит оттого, к чему больше лежит душа. Время — великий фактор, оно и врачует, и списывает все былые грехи. Сейчас, когда пишутся эти строки, Медунову сильно за восемьдесят, он болен, одинок, потерял и жену, и сына, — как всякий человек в таком положении, наверно (безусловно!), несчастлив. Но потребность в реванше, пусть хотя бы и призрачном, никуда не ушла.
Ему снова дают и эфир, и экран, он реликт — скандальная знаменитость, дошедшая до нас из тех, в общем-то совсем недавних, но безумно далеких лет, — а жгучая потребность все переосмыслить, все подвергнуть сомнению, все вывернуть наизнанку стало модой у журналистов новейшей генерации: стремление к эпатажу любой ценой заменяет им и знание, и верность исторической правде. Да и то верно: болезнь и старость всегда взывают к сочувствию, физиология ведь тоже великий фактор, как и время, которое на нее влияет.
Один лихой журналист — из тех, кто в самый разгар «медуновщины» еще вряд ли окончил начальную школу, а, возможно, ходил в детский сад, — взял у несломленного партвожака подробное интервью, а красивый журнальчик предоставил для этого целых пять страниц, сопроводив текст лучезарными снимками из семейного альбома. Интервью предваряет авторское предисловие: «…теперь <…> все эти „дела“ <то есть „краснодарское“, „рыбное“ и им подобные> кажутся преувеличенными и надуманными и почти все жертвы напрасными…».
Кому что кажется… Тех, кто сегодня хапает миллиарды, научили и вдохновили те, кто хапал тогда миллионы: неважно, долларов или рублей. Уже сложилась и утвердилась умело созданная легенда, будто мафия и тотальная продажность власть имущих это порождение новых общественных условий, создавшихся в стране с начала девяностых годов. Но вот что писал в Союз писателей еще 15 мая 1973 года проницательный Владимир Емельянович Максимов: «Равнодушие, коррупция и воровство грозят сделаться повседневной нормой нашей жизни». Он, и не только он, разумеется, без труда разглядел уже сложившуюся к тому времени всеохватную советскую мафию и понял, во что она превратится в обозримом будущем. Так оно и случилось.
В том же интервью Медунов сказал о себе самом точнее и лучше, чем любой возможный «разоблачитель».
Журналист спросил, почему его друг и соратник, тогдашний председатель крайисполкома Георгий Разумовский не только не пострадал, будучи столь же виновным (загадка, которую теперь никто уже не захочет разгадывать), а даже возвысился — до секретаря ЦК и кандидата в члены политбюро? Ответов могло быть немало, и каждый из них имел бы, наверно, свои основания, но ответ Медунова вряд ли кто-нибудь мог предвидеть: «Да потому что он польский еврей, пилсудчик!». Просто и убедительно! Зачем еще какие-то аргументы? Ну, что к этому можно добавить?
В 1991 году, за несколько месяцев до первого путча, я тоже давал интервью — американскому журналисту. «Кто победит?» — спросил он меня, имея в виду борьбу, которая шла тогда в кремлевских верхах «В любом случае мафия», — запальчиво ответил я и прочел недоумение на лице моего собеседника.
Как бы мне хотелось оказаться плохим пророком!
Глава 29.И время, место
На одной из многих книг, подаренных мне Юрием Трифоновым, есть такая надпись: «Дорогому Аркаше Ваксбергу — старому другу, собеседнику и ученику моему (звенигородские времена!)… Декабрь 73». Судя по дате, от события, в надписи запечатленного, этот подарок отделяют двадцать шесть лет. Именно тогда мы с Юрой и познакомились: была осень сорок седьмого, на так называемые «октябрьские праздники» мама отправила меня в Звенигород, полюбившийся мне еще с лета того же года. В двух деревянных зданиях, на самом краю обрыва, располагался дом отдыха московских адвокатов, легкомысленно и поспешно проданный позже «профсоюзам» и почти сразу же захиревший.
Привез Юру его друг Лева Гинзбург, отец которого тоже был адвокатом, коллегой моей мамы. Адвокатские отпрыски любили, по-моему, этот райский уголок земли еще больше, чем их родители. Во всяком случае, возвращаясь мысленно в те далекие времена, из обитателей этого дома я помню множество моих сверстников и совсем не в таком изобилии тех, для чьего отдыха эти здания были некогда приобретены. Лева Гинзбург — маленький, юркий, чернявый, с живо блестевшими глазами и неизменно ироничной ухмылкой — уже считался в адвокатском кругу будущей знаменитостью: он писал стихи и переводил немецких поэтов. А его спутник — крупный, медлительный, молчаливый, с тяжелым взглядом из-под толстых очков — угнетал своим отчуждением от шумного и болтливого общества. Его нежелание вписаться в эту, органически ему чуждую, среду было для всех очевидно.
Сразу после завтрака Лева и Юра уходили гулять — их не пугала ни осенняя слякоть, ни омерзительно нудный, затяжной дождь. Однажды мы встретились — в «ущелье», на дорожке, ведущей к реке. Встретились — и пошли вместе. Лева читал стихи — горькие и мудрые. Ни одной строчки не помню — помню лишь интонацию, поразившую меня какой-то безысходной печалью. Стихи были короткие — закончив читать, Лева спросил меня, что я о них думаю. Я не думал решительно ничего, а высказать хотя бы то, о чем написано двумя строчкам и выше, я тогда не решался. Лева просто махнул рукой, Юра был красноречивей: «Это предсмертные стихи Стефана Цвейга, — сказал он. — В Левином переводе». В дополнительных пояснениях не было никакой нужды.
К стихам мы вернулись три месяца спустя — на зимних каникулах встретились снова. В том же Звенигороде. Из-за нашествия лыжников мест в основных домах не нашлось. Для нас сняли две комнаты у какой-то хозяйки. От Юры и Левы меня отделяла не доходившая до потолка фанерная перегородка. Когда бы я ни просыпался, за перегородкой горел свет и слышались их голоса. Спросонок я понимал лишь то, что спор шел о старой немецкой литературе, а из мелькавших в речи имен запомнилось — своей необычностью — только одно: Металлов. Много позже я узнал, что у профессора, носившего это имя, учился Лева. Юра особого почтения к нему не выказывал.
Утром я уходил на лыжах, а мои старшие друзья принимались за работу. В чем она заключалась, я, конечно, не знал, но к слову «работа» стал с тех пор относиться едва ли не с трепетом. Самому мне тогда было не до работы. На лыжне повстречалась девочка — не то чтобы неслыханной красоты, но обаяния точно неслыханного, в этом и по сей день у меня нет никакого сомнения. Кто бы мог подумать, что Таню Правдину, в которую я влюбился и которой — впервые в жизни — преподнес на день рождения сделанный по заказу огромный торт, встречу годы спустя — вместе с мужем Зиновием Гердтом, и, смеясь, мы вспомним былое, и я пойму, насколько точным был тогда мой мальчишеский выбор: уж Зяма-то никогда ошибиться не мог!
Возвращаясь с прогулки, я думал только о вечернем ее продолжении, но Юра (Юра — не Лева) втягивал влюбленного лыжника в разговор о поэзии, каким-то немыслимым чутьем угадав, что и меня не обошла мания рифмоплетства: как и миллионы людей в этом возрасте, я, естественно, сочинял стихи, о чем ни разу не проговорился. «Я тоже писал стихи», — как-то, вроде бы невзначай, заметил Юра, и это «тоже» без всяких к тому оснований необычайно меня возвысило в своих же глазах. Возвращаясь после встреч с Таней, в комнате за перегородкой я читал вслух стихи. Не свои, а чужие. Профессиональных поэтов. Лева молча смеялся, Юра слушал насупленно, потом сразил меня репликой, которую вряд ли можно забыть:
— Как тебя угораздило в мешок с опилками насовать и жемчужные зерна?
Зернами были Баратынский, Анненский, Ахматова, Пастернак. Опилками (Юра удачно заменил этим словом другое, хорошо всем известное) — стихи находившихся тогда на пике успеха поэтов так называемого военного поколения, но, увы, далеко не первого, даже, пожалуй, не третьего ряда. Имена их помню, помню даже сами стихи, но назвать не решаюсь: не хочу обижать их память и выставлять напоказ свое недоумство. Вот эти ночные уроки литературной селекции и были, пожалуй, тем истинным ученичеством, о котором Юра напомнил в надписи на своей книге. Научить меня писать он, ко