Моя жизнь в жизни — страница 45 из 98

— Ахматова говорит, что стихи растут из сора. Теперь я знаю: из муки. Правда, рассказ — не стихи.

Кажется, это был единственный раз — во всяком случае, при мне, — когда такое признание вырвалось из его уст.

С Олей у него были трудные, очень трудные отношения. После смерти Нины они стали еще труднее. Пробиться в ее внутренний мир он не мог. Хотел. Безусловно хотел. Но скорее всего — не умел. Он с большой теплотой относился к Олиному мужу, музыканту, — помню, каким сложным поручением он меня «обременил» при поездке в Лейпциг: вместе с Гансом Марквардтом, его другом, директором одного из старейших в Европе издательств «Реклам-Ферлаг», мы искали для зятя нужные ему ноты и музыкальную литературу, и я был счастлив, что смог выполнить Юрину просьбу. Сам Юра — тем более. Но сколько он ни старался, натянутость отношений в осиротевшей семье становились все больше заметной.

Однажды, когда уже Юры не стало, я, вернувшись домой, застал маму в слезах. Рассказ ее меня ужаснул. Звонила Оля — ей нужен был какой-то юридический совет. Меня не застав, разговорилась с мамой. Та поспешила ее обрадовать: в бездонных ящиках письменного стола нашелся очень плохой по качеству, частично засвеченный, но ставший теперь реликвией, снимок, который моя, тогда десятилетняя, дочь сделала в Дубултах в июле семьдесят восьмого года: мы с Юрой в окружении писательских детей, составлявших Танино общество.

— Разве можно меня чем-то обрадовать? — спросила Оля упавшим голосом.

— Нашелся снимок, которого у вас нет..

— Неужели мамочки?! — воскликнула Оля.

— Нет, папы.

— Тогда он меня не интересует, — жестко и неумолимо отрезала Оля. — Можете его оставить себе.

Я понимаю, каких душевных мук стоило ей довести себя до такого ожесточения. И произнести то, что сорвалось с ее языка. Понимаю и не осуждаю. Но мне показалось, что пощечину получил я сам. Что оставалось делать? Позвонить Оле и напомнить про урок, который некогда мне дал в сто десятой Иван Кузьмич: «Не отрекайся от брата?!» А тем более — от отца… Такого отца! Но — не посмел… Не решился… Подумалось только: в этой ужасающей атмосфере Юра жил — постоянно, ежедневно, почти до последних дней, он, замечательный русский писатель, хорошо понимавший свое, уже завоеванное, место в литературе. Свое предназначение…

Нет никакого секрета в том, почему разлад самых близких, казалось, людей все обострялся. В довершение ко всему это была — не знаю, в точности ли осознанная или, может быть, непроизвольная — реакция на то, что какое-то время спустя опустевшее после Нины место оказалось занятым. Женщине, которая его заняла, посвящена повесть «Другая жизнь», увидевшая свет в 1975 году. «Посвящается Алле» — так написано на чистом листе, предваряющем книгу.

Алла П. работала в Политиздате, где вышел Юрин роман «Нетерпение». Она была одним из лучших, если не лучшим, редактором в этом издательстве. Все, кому привелось с ней сотрудничать, отмечали ее культуру, благожелательность и вкус. Она всех и все понимала и делала максимум возможного, чтобы рукописи достойных авторов не слишком жестоко страдали от придирок начальства и от цензорских ножниц. Ее имя я знал еще до того, как Юра соединил с ней свою жизнь, и мне показалось вполне естественным, что женщина, близкая ему по духу и по интересам, вошла в его дом.

Но в дом его она как раз не вошла. В доме жила Оля. И появление новой хозяйки ничего хорошего не сулило — никому из троих. Квартирка Аллы находилась поблизости, где-то между Аэропортом и Соколом, — хотя бы это облегчало передвижение Юры между двумя домами. Я сразу понял, что одна лишь ломка его привычного рабочего ритма, унизительная роль приходящего мужа не принесут ему ничего, кроме очередных огорчений. Знакомить меня с новой спутницей жизни он не спешил.

Мы встретились в Переделкине, в доме творчества: я работал там уже целый месяц, а Юра — совсем неожиданно для меня — приехал с Аллой отметить священную годовщину. Дату помню отлично: 6 ноября. Могу спутать лишь год: семьдесят третий или семьдесят четвертый? Сразу подумалось: зачем в Переделкино, в писательский муравейник, который он не выносил? Ведь есть дача в Пахре, где можно уединиться — в тепле и покое, Но то ли там была Оля, то ли Алле не захотелось в стены, которые еще помнили Нину. Не знаю… Юра чувствовал себя здесь не в своей тарелке — это было видно любому. И то, что ему отчаянно не хотелось ехать сюда, — было видно тоже. Но он подчинился.

Вечером, после ужина, мы гуляли по пустынным, мокрым аллеям. Кто-то увлек Юру вперед, втянул в разговор, а мы с Аллой отстали.

— У меня есть просьба, — сказала вдруг Алла. — Мне неловко обращаться к незнакомому, в сущности, человеку… Может быть, хоть к вам Юра прислушается. Вдруг вы сможете на него повлиять. Ведь, правда же, вы желаете ему добра? Ведь правда?..

Ей трудно давался этот неожиданный монолог, но она явно хотела довести его до конца.

— Надо все-таки быть мужчиной, сделать окончательный выбор. Обрести дом…

Против этого было нечего возразить, но я понимал, о каком выборе она говорит и как немыслимо трудно его сделать. Это был выбор между Олей и Аллой. Между дочерью и женой. Он всегда и для всех мучителен. Для Юры — с его драматическими комплексами и издерганной нервной системой, — мучительней во сто крат.

— Что вы мне предлагаете сделать? На что толкнуть? Разве может кто бы то ни было, даже самый близкий из близких, а я таковым себя не считаю, решать за человека эти проблемы? За Юру — тем более…

— Но если вы действительно друг?!. Вам же не может быть безразлично! Кто-то же должен ему объяснить, что в жизни есть много повседневных проблем, и их надо решать, если он повязал себя еще чьей-то судьбой. Нельзя же все время жить с мыслью о том, что ты великий писатель. Он, между прочим, еще и муж. Ну, скажите, разве я не права?

До чего ему не везет с женщинами — это первое, о чем я подумал. И о том еще, что союз их недолговечен и ничего, кроме новой зарубки на сердце, ему не принесет. Так оно и оказалось. А «Посвящается Алле» во всех последующих изданиях осталось. Страница другой жизни, которую не вычеркнуть простым движением пера. Юра не поступил так, как Симонов, который, расставшись с разлюбленной женщиной, снял посвящение со знаменитого своего сборника военных стихов «С тобой и без тебя». На первом его издании было набрано крупно: «Валентине Васильевне Серовой». При всех последующих публикациях того же цикла посвящение исчезло. Остались только инициалы «В.С.» на одном из стихотворений сборника — знаменитейшем «Жди меня»…

Впрочем, снятие былых посвящений стало просто поветрием. Если бы я вздумал составить список тех, кто лишился стихов и рассказов, раньше им посвященных, он занял бы целую страницу. Одни наказаны за перемены в личных отношениях, другие за «неподходящую» политическую позицию. Отбирать однажды подаренное теперь грехом не считается. Юра был человеком иной закваски.


А потом появилась Оля. Другая Оля. Мне сразу вспомнилось древнее поверье: две женщины — с одинаковыми именами — вместе не уживутся. Впрочем, они не смогли бы ужиться и с разными. Это были совсем иные миры, но с равносильными, в чем-то мужскими, характерами. И обе — женщины, со всем, что извечно присуще женщине в борьбе за место возле близкого человека. Олю Мирошниченко я знал к тому времени не один год, встречаясь обычно у общих знакомых. Предыдущим браком она была замужем за писателем Георгием Березко, мягким и доброжелательным человеком, никогда не стремившимся выделяться, да и вряд ли имевшим для этого какие-то основания.

О новом ее супружестве я узнал не от Оли и не от Юры. Информация сопровождалась ухмылкой и перечнем — подлинных или мнимых — ее любовных историй. Слышать это было неловко. Опять имя Юры сопрягалось с какими-то отталкивающими сюжетами, обрастало липкой паутиной сплетен и слухов. Унижали этим не столько ее, сколько его. И, возможно, втайне этого и хотели: зависть к его популярности и таланту слепила глаза.

В Оле, я думаю, он нашел то, что искал и к чему стремился: дом, семью, понимание, поклонение. Полную подчиненность своей жизни — его жизни. Без упреков за эту самую подчиненность. Напротив — с благодарностью за то, что есть счастливая возможность ему подчиниться. Он сам написал об этом в пронзительно горьком цикле новелл «Опрокинутый дом» — то, что ощущение слишком поздно обретенного дома приходит к нему в поезде, везущем его и Олю из Рима в Милан, придает рассказу особую грусть: «Я обнял ее. Далеко на севере был наш дом, сейчас там стояли морозы, заметало дороги, утром приходилось вызывать бульдозер, и белым паром сквозь кровлю выходило из дома тепло»…

Весьма вероятно, что какой-нибудь гробокопатель, преуспевший в путешествиях по чужим альковам, попробует доказать, что Юрин выбор был небезупречным. Но это был его выбор, и лишь он мог судить, хорошо ли ему с этой женщиной или плохо. Кому только не подбирали более подходящую спутницу — вместо той, что была: Пушкину, Толстому, Чехову, Блоку, Маяковскому, Пастернаку. Да и многим другом… Трифонов оказался в том же ряду.

Рождение сына, получившего имя убитого в лубянских подвалах отца, не внесло никаких перемен в его рабочий ритм. Оля сняла с него все бремя бытовых забот — представить себе, что на Юру теперь прикрикнут, что пошлют его сдавать в прачечную белье или в молочную за кефиром, было решительно невозможно. В конце февраля восьмидесятого «старый дружище» (так назвал он меня в надписи на одной из подаренных книг) застал умиротворенного и счастливого Юру на его даче в Пахре. В нем исчезла вечная напряженность, появилась расслабленность — верная примета душевного покоя. Оля была рядом, но общества своего не навязывала, куда-то незаметно ушла, оставив нас одних для спокойного разговора. И мы снова стали собеседниками, как в уже, казалось, забытые времена.

Он вышел меня проводить — в рубашке с короткими рукавами и распахнутым воротом. На фоне снежных сугробов гляделся в таком одеянии особенно лихо. Я увозил с собой его новую книгу «Старик» — с надписью краткой, но выразительной: «Дорогой Аркадий! Не забывай, брат, и появляйся!» Он сопроводил ее таким комментарием: