Не хватало еще вступить с ним в полемику!..
— Я тут не по этой части. Газете нужен репортаж из зала конгресса, а не суда.
— Что, некого было больше послать? Куда подевались специалисты по африканским литературам? Или по азиатским…
— Охотников не нашлось, — подтвердил я, соображая, как бы поскорее свернуть эту дурацкую пикировку.
Но отделаться от Софронова было не просто,
— Ясно, ясно: только вы один снизошли… Ха-ха… Остальным подавай нью-йорки, лондоны и парижи. Кабаки, голые бабы… Нет, нам с вами не сговориться. Был у меня друг — Зига Кац. Хоть и еврей, а русский мужик. Настоящий русский мужик. С ним мы всегда понимали друг друга. Ушел не ко времени. А я вот остался… Отбиваюсь от всяких там… Нет Зиги — уж он бы им врезал!
Известный композитор Сигизмунд Кац писал популярные песни, в том числе и на слова Софронова. Но какое отношение их «творческая дружба» могла иметь к нашему разговору? С какой стороны и по какому поводу вдруг в него вклинилась тень настоящего русского мужика Зиги Каца? Намек, впрочем, был вполне очевиден, и вопрос, казалось, исчерпан. Однако Софронов не счел возможным закрыть тему.
— Я за Зигу, он это знал, всегда был готов и в огонь, и в воду. Относился к нему, как к брату. Душа-человек, не то что другие… (Кто они, эти «другие», разумеется, не сказал, да, впрочем, такие уточнения и не были вовсе нужны.) Сам, наверно, из Жмеринки, и вот на тебе, наш брат — Зига Кац! И жена его, я ее звал «Сберкаца», потому что деньги его не транжирила, как другие жены. А ваша транжирит?
Софронов не пил, он лишь имитировал выпивку, и нес весь этот бред в совершеннейшей трезвости. Не помню, как удалось свернуть разговор и не клюнуть ни на одну его подначку. Осталось только ощущение чего-то невыносимо, омерзительно липкого, к чему пришлось, увы, прикоснуться.
Имя Софронова мне снова встретилось несколько лет спустя, когда я читал в партийном архиве засекреченные дотоле материалы ЦК времен зловещего пятилетия: 1948–1953. Безусловно, именно он — один или в тесном содружестве с кучкой других погромщиков — был зачинщиком пресловутой кампании против «безродных космополитов». То, что первым объектом травли, имевшей с самого начала замах на масштабность и всеохватность, оказалась (вроде бы — ни с того, ни с сего) группа театральных критиков, объяснялось личными потребностями амбициозного драматурга Софронова и трех-четырех его подпевал, подвизавшихся в этом жанре: столь же талантливых и столь же удачливых драматургов. Действительно талантливые, блестяще образованные, истинные профессионалы, — критики-«космополиты» называли вещи своими именами: серость — серостью, халтуру — халтурой, находя какому-нибудь «Московскому характеру» Анатолия Софронова то место в драматургии и театральном искусстве, которое эта стряпня заслужила.
Я нашел в архиве и впервые опубликовал в «ЛГ» (3 марта 1993 года) кошмарное письмо некой Анны Бегичевой, бездарной журналистки и критикессы, которая отправила за своей подписью письмо Усатому, — плод коллективного творчества черносотенцев, возглавлявшихся все тем же Софроновым. С ее (их) безграмотного доноса, если следовать хронологии, и началась эта беспримерная кампания поношений. Ослиные уши закулисного инициатора торчат из письма (орфография и стиль — его автора) слишком уж явно.
«Товарищ Сталин!
В искусстве действуют враги. Жизнью отвечаю за эти слова…
Замаскированные формалисты, эстеты и западники довольно не прикрыто пытались сделать вывод, что <…> русские драматурги <…> производят идейно убогие, художественно примитивные пьесы <…>, что Сафронов <скорее всего, нарочитая ошибка в написании фамилии: мы, мол, с ним совсем не знакомы> в своих пьесах амнистирует советских дураков. <…> В театрах идут ненужные народу пьесы, пошлые и процветают низко поклонничающие перед западными образцами методы игры. <…>
Многие <критики-„космополиты“> с горечью вспоминают добрые старые времена свобод в искусстве, когда кипели творческие силы и создавались шедевры (это, очевидно, имеются в виду времена расцвета деятельности Меерхольда и тайного исповедания жрецами искусств откровений Троцкого в искусстве и литературе)… Все эти космополиты деляги не имеют любви к советскому „мужичьему“ искусству. У них нет национальной гордости, нет идей и принципов, ими руководит только стремление к личной карьере и к проведению европо-американских взглядов о том, что советского искусства нет. Эти „тонкие“ ценители страшно вредят, тормозят развитие искусства. <…>
Товарищ Сталин! Личных интересов я уже не имею. Мне 50 лет. Жизнь прожита. Даже мое богатырское здоровье больше не выдерживает той борьбы, которую честно веду с врагами в искусстве всю свою сознательную жизнь. Лично я ничего не достигла, потому что меня хоть и считали везде талантливой, но ото всюду изгоняли за нетерпимый характер. Иголкой копаю колодезь, но тем радостнее бывает когда вдруг брызнет из него животворная вода, если Ваше око направляется в ту сторону».
Письмо-то, похоже, в верхах уже ждали: минуя все бюрократическо-канцелярские рогатки, оно сразу попало к стремительно делавшему карьеру заведующему отделом ЦК Дмитрию Шепилову — еще не «примкнувшему к ним», но уже вполне освоившемуся в цековских коридорах и в точности знавшему, чего от него ждут и как себя надо вести. Это он лично исчеркал его своими пометами и восклицательными знаками. Лично отнес Маленкову. Лично подготовил проект постановления ЦК «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». И лично же составил записку Сталину о том, что вся страна в восторге от начавшейся травли «космополитов». Хорошо зная, что критикой критиков дело не ограничится, Шепилов вполне недвусмысленно завершал свою «записку» от 4 февраля 1949 года заверением в том, что «по-большевистски будут выполнены все Ваши указания, товарищ Сталин».
Сейчас, когда стало модным все пересматривать, на все смотреть «другими глазами», поспешно и конъюнктурно менять уже сложившиеся оценки, делается попытка представить «и примкнувшего к ним» Шепилова как тайного демократа, безвинно пострадавшего в 1957 году в ходе внутрипартийной борьбы.
Что ж, наверно, он отличался своими знаниями и эрудицией от «каменных жоп», к сонму которых его позже «примкнули». Большую любовь к Кагановичу с Молотовым вряд ли питал. И скорее всего с удовольствием гнул бы другую линию, поддерживая не бездарей, а таланты. Но негоже перекрашивать историю ради каких угодно, даже самых благих, целей. В те, поистине судьбоносные, зимние дни 1948–1949 годов он слишком усердно топтал «космополитов», отлично сознавая, какие указания даст по этому поводу товарищ Сталин, как «по-большевистски» он станет их выполнять. И всячески возносил патриота Софронова, на которого напустились «европо-американские» критики. Слишком усердно, чтобы это можно было забыть.
Почему же Анна Бегичева, чей донос пришелся так кстати, не снискала лавров легендарной врачихи Лидии Тимашук — этого Павлика Морозова в юбке?
Почему пассионарная Анна, сыграв свою историческую роль, осталась в полной безвестности?
Ответ весьма прост. Ни ЦК, ни товарищ Сталин не были повинны в том, что доверились маститым медикам, оказавшимся извергами и бандитами, — напротив, они высоко оценили подвиг скромной женщины-врача, которая помогла им разоблачить презренных коллег-убийц. Но как могли на партийном Олимпе не разглядеть идеологических диверсантов и прозреть лишь после сигнала бдительной критикессы? Ясно, что в такой помощи ЦК не нуждался. Он был сам способен во всем разобраться.
По наводке Софронова подсказка попала метко в цель. Но автору подсказки ничего не светило. Разве что ей позволили напечатать несколько хвалебных статеек о драматургах-патриотах. Один из гимнов — ничтожному Анатолию Сурову — она пропела, увы, на страницах «ЛГ». Так расплатились с ней за очень ценный сигнал. Мавр сделал свое дело. И дело это ушло в архив.
И все же на имя Анны Алексеевны Бегичевой (1899–1984) я случайно наткнулся совсем в другом контексте: в опубликованной переписке Константина Симонова. Почти через тридцать лет после своего доноса Усатому она, как ни в чем не бывало, прислала Симонову свою рукопись о Владимире Татлине: Симонов подготовил и провел в ЦДЛ выставку, ему посвященную, — первую после десятилетий замалчивания. И, откликаясь на новые веяния времени, вчерашняя стукачка поспешила идти вровень с веком. Ничего не зная, конечно, о ее прежних боевых заслугах, Симонов весьма уважительно ей ответил. Благодаря этому Бегичева заняла какое-то местечко не только на газетных страницах, но и в собрании сочинений классика советской литературы, — увы, без уточнения, что за роль с подачи Софронова довелось ей сыграть в одной из самых гнусных кампаний, затеянных Сталиным.
…А Софронов сгинул, как будто его и не было. Не пришлось бы мне увидеть в Пхеньяне финальную агонию вчерашнего душителя, самого себя превратившего в ходячий фарс, кто бы вообще теперь вспомнил о нем?
Судьбе было угодно еще один раз подключить меня к работе умиравшей — вместе с Советским Союзом, ее породившим, — Ассоциации писателей Азии, Африки и Латинской Америки. Это было уже на другом витке истории, хотя со времени пхеньянского действа прошло всего-навсего четыре года. Всего-навсего… Но за это время перевернулась одна страница и, казалось, открылась другая. Софронов только что отбыл в иной мир, да и останься он в этом, ни в какой ассоциации — той или другой — ему было бы нечего делать.
К руководству пришел критик Евгений Сидоров, будущий министр культуры и посол России в ЮНЕСКО. Женя и призвал меня отправиться в Турцию, где в двух городах — сначала в Стамбуле, потом в Анкаре — проходила деловая, а не показушная писательская конференция, обсуждавшая, в частности, один практически важный — для любого писателя — вопрос: как оградить литературу от расплодившихся пиратских изданий. Для писателей «третьего мира» он стоял особенно остро: никакой связи друг с другом они не имели, информацию о том, что их обокрали, получали (и то далеко не всег