Судьба его уникальна и еще ждет своего биографа.
Уроженец Киева, сын очень состоятельных родителей, получивший в детстве блестящее образование, Алексей Александрович Москович покинул Россию в возрасте тринадцати лет. Отец его, бывший эсер, внял совету одного, в ту пору весьма влиятельного, друга и своевременно унес ноги, обосновавшись во Франции. Но в начале тридцатых не столько любовь к родным осинам, сколько неутерянная вера в идеалы мировой революции, повелела ему вернуться — вместе со всей семьей. Осмотревшись, смышленый и уже вполне взрослый Алеша воспользовался счастливой возможностью (видимо, самой последней: после 1934 года все двери захлопнулись) дать задний ход. Остальные члены семьи примеру его не последовали. Отец ушел из жизни в тридцать пятом, мать осталась навеки в Бабьем Яру, брат погиб на фронте.
В начале войны Алеша, уже офицер французской армии, оказался в Нормандии и оттуда сбежал в Англию, к де Голлю, погрузившись на польский военный корабль. Из Лондона переправился в Африку, где воевал два с лишним года, участвовал в знаменитой битве с Роммелем возле ливийского города Бир-Хакейм, в честь которой названа станция парижского метро. Стал парашютистом-десантником, руководил военной разведкой в Эльзасе, дослужился до чина полковника и был удостоен множества орденов, в том числе и ордена Почетного Легиона.
Человек неуемной энергии, он мог сочетать несочетаемое. Быть одним из крупнейших предпринимателей, ворочать миллионными капиталами и одновременно возглавлять службу личной охраны де Голля. Москович стал очень приближенным к нему человеком. Одним из тех, кто привел генерала к власти в пятьдесят восьмом голу. И кто подготовил его московский визит в шестьдесят шестом. До этого Алеша успел побывать сначала «просто» муниципальным советником, а потом и вице-мэром Парижа. В этом качестве он выделил огромную территорию на бульваре Ланн, в самом шикарном районе — вблизи Булонского леса, — для строительства нового здания советского посольства. Возведенный там огромный каменный прямоугольник, который парижане прозвали «бункером», и сегодня занимает посольство России.
К тому времени, когда мы с Алешей свели знакомство, он уже давно жил на два дома — парижский и московский, причем дом для души находился, конечно, в Москве. Это была довольно скромная квартира в дипломатическом комплексе на Серпуховке, где у Московича перебывал едва ли не весь столичный истеблишмент. Особенно люди из мира кино и театра. Алеша жить не мог без кулис, без духа театральных премьер, без актерской богемности, которая отвечала его настроениям и вкусам. С кино он был связан не только чувствами, но еще и работой: долгие годы фактически представлял во Франции нашу кинематографию, продавая (не только французам!) советские фильмы.
Если бы не он, мир вообще не увидел бы лучшее из того, что сделали советские мастера кино в шестидесятые и семидесятые годы. Ему удалось даже вырвать из заточения «Андрея Рублева». Алеша запродал его за такие деньги, что московские блюстители идеологических канонов, наложившие вето на показ «Рублева» где бы то ни было, не смогли устоять. Звон твердой валюты заглушил все остальные звуки. Москва сдалась. В зарубежный прокат уходили фильмы, грубо охаянные в своей стране: за них платили… То, что раньше с трудом продавалось за десятки тысяч долларов, Москович продавал за миллионы. Основу его огромного капитала как раз и составили комиссионные от этих продаж. Возглавлявший Госкино Алексей Романов торжествовал как финансист и жестоко страдал как идеолог. Мучился, морщился, но все же терпел: деньги не пахнут. На смену Романову пришел непреклонный Филипп Ермаш, из бывших пламенных комсомольцев, — и деньги сразу запахли…
В благодарность за все, что Москович сделал для славы нашего кино во всем мире, Ермаш от сотрудничества с ним отказался: зачем нам пропагандировать Тарковского и Параджанова, Иоселиани и Шукшина, очернителей, клеветников? Тех, кто чужд соцреализму… Обойдемся без долларов, зато сохраним идейную чистоту! «Вы сделали максимум возможного и невозможного, — скажет потом Москович, — чтобы социализм рифмовался с идиотизмом. Вот в этом вы действительно преуспели».
С Московичем мы сошлись сразу. Пока Юлиан и его команда еще что-то внушали артековским пионерам, Алеша утащил меня на пустынный пирс. Обняв, неспешно шел вдоль моря, под плеск волн декламируя, как он сказал, свои любимые стихи. Несколько русских. Два — по-французски. Оригинальные? В переводе? Я не спрашивал, но, чтобы в грязь лицом не ударить, пробовал догадаться, кто же мог это быть — совершенно мне не знакомый поэт? Ясно, что эмигрантсткий. Скорее всего, не очень известный. И не слишком большого полета: особой оригинальностью стихи все же не отличались. Но однако — вполне профессиональный. Так кто же?..
Тайна держалась недолго. Алеша признался, что автор — он сам. Что обожает поэзию. И пишет стихи всю жизнь. Но знает, чего они стоят: «Если бы ты сказал, что стихи хорошие, я бы тебя убил: лесть ненавижу. Но я их люблю — прости мне такую слабость». Ничто не мешало ему их издать — уж как-нибудь денег хватало бы. Но в посмешище — это его слова, не мои — он превратиться не мог: у Московича есть имя, ни одного пятнышка на нем быть не должно! Псевдонимы он не признавал. Ему много раз предлагали стать не Московичем, а, допустим, Дюраном — ради политической карьеры: имя французского политика должно звучать по-французски. Но имя, сказал Алеша, дороже любой карьеры. То, которое досталось тебе по рождению. Отказываясь от него, человек теряет себя.
Я напомнил ему, сколько великих обрели славу под именами, которые сами себе придумали. «Потому-то я не великий», — нарушая законы логики, ответил Алеша: если она мешала ему в утверждении своей правоты, он посылал подальше и логику. Судьба не ошиблась, дав ему ту фамилию, которую он носил: Москву Алеша обожал, ни в каком другом городе, даже в Париже, не чувствовал себя так легко и свободно.
Москвичей, приезжавших в Париж, он любил водить по дорогим ресторанам и всячески их ублажать. Причем хорошо знал, кому что нужно. И делал все, чтобы вмастить.
Вот как вспоминала о своем первом наезде в Париж Галина Волчек: «Алекс сделал наше пребывание в Париже сказочным. Угощал такой едой, которую мы никогда не пробовали. Это было что-то невероятное… Потом повез за покупками. Приехали мы в клуб, где Алекс одевается сам. Кинул в меня какую-то кофту, но я не увидела в ней ничего особенного. Тогда он закричал: „Дура, ты не понимаешь, это же кашемировая кофта, у тебя такой никогда в жизни не было и не будет“. А мне показалось, что таких простеньких кофточек на пуговичках и в Москве много… Я же тогда не знала, что такое Кашмир… Алекс приказал мне: „Выбирай сумку!“ И купил мне фирменную, безумно дорогую вещь. И поехал еще со мной в специальный магазин, где продаются только вещи больших размеров. Что ему оставалось, он же понимал, что Волчихе надо что-то на себя надеть. И купил мне замечательный брючный костюм. Это был настоящий парижский подарок. Я, конечно, была счастлива».
Москович хорошо знал, что и кого делает счастливым, — и не ошибся ни разу.
В его московской квартире на самом видном месте висели портреты двух его кумиров: Ленина и де Голля. Ленина он чтил за то, что тот ввел нэп, все остальное в биографии этого товарища Алешу не интересовало. Сын несгибаемого революционера, он и Горбачева сначала встретил с восторгом, надеясь, что тот сохранит советскую власть, но допустит полную свободу торговли и предпринимательства. Насколько могут ужиться цензура и рынок, свобода передвижения и идеологический пресс, партийная дисциплина и право на личное мнение, — об этом он говорить не любил, убежденный в том, что рыночная экономика существует сама по себе, живет по своим законам и в конечном счете разрубит все запутанные узлы.
Самым большим для него удовольствием были застолья — в обществе тех, кого он любил. Квартира на Серпуховке всегда ждала дорогих гостей. Незваных и званых там не было и быть не могло: каждый приходил, когда хотел, и заведомо был дорогим и желанным. Пили водку из запотевших бутылок (других напитков Алеша не признавал), заедали селедкой с луком, дымящейся отварной картошкой и прочей закусью традиционно русского репертуара. А «на горячее» как нежно любимое блюдо хозяина дома подавались котлеты. Русская еда была для Алеши не изыском и не показухой, а тем, без чего он не мог жить.
Последний раз за его московским столом я помню посла Юрия Дубинина, космонавта Георгия Гречко, журналиста Дмитрия Бирюкова. И Олега Табакова, которого он очень любил. Был кто-то еще — одни уходили, их сменяли другие, пиршество редко кончалось раньше двух часов ночи. Пустого трепа не было — для его обозначения Алеша пользовался емким и сочным русским глаголом, которое я не смею воспроизвести печатно. Говорили о судьбах новой России — даже тосты были серьезными, содержательными: не тосты, в сущности, а речи. Наступила уже эра Ельцина, и Алеша с тоской прогнозировал крушение своих надежд.
— Мне виделась, — говорил он, — великая Россия, рационально использующая свои несметные богатства и дающая хорошо заработать честным, трудолюбивым и умным людям. Щедро оплачиваемый труд, простор для личной инициативы — залог богатства всей страны. А здесь открыли дорогу ворам и подонкам, которые растащат все, чем Россия богата. Но разграбленная Россия никому не нужна, с вами перестанут считаться. Я мечтал о свободе труда, а получилась свобода разбоя.
Через несколько дней он уезжал в Париж. Разлука обычно бывала недолгой — проходило несколько недель, и дом на Серпуховке снова принимал друзей. И снова ставилась на стол запотевшая водка, а рядом с ней дымилась картошка, густо обсыпанная свежим укропом. На этот раз его возвращение задержалось. И наконец стало ясно, что его не будет вообще. С новыми хозяевами жизни Алеша сотрудничать не пожелал. Никто его, впрочем, и не упрашивал: бескомпромиссный, не скрывавший своих оценок и взглядов, он был здесь уже никому не нужен. Несколько раз дал интервью московским