Моя жизнь в жизни — страница 72 из 98

ой стране, о свободе печати никто не смел заикнуться.

Вряд ли стоит рассказывать, каким был мой ответ. Ничего другого от меня здесь и не ждали. Зато от Иржи Прохазки ждали совсем другого…

Наше расставание было грустным. Сначала мы выпили с ним у него дома — в Бранике, на Подольской, — потом перешли в маленький ресторанчик, куда он привел свою подругу, отношениям с которой не хотел придавать огласку. Эта застенчивость была особенно трогательна, поскольку оба давно оставили позади не только первую, но даже вторую молодость. Подруга заботливо следила затем, чтобы Иржи «не увлекался» — он уже и тогда подавал признаки той злосчастной болезни, которая свела его вскоре в могилу. «Ты уедешь, — сказал мне Иржи, — а мне здесь ничего не простят». И ему действительно не простили — ни те, ни другие. «Те» — за то, что им изменил, «другие» — за то, что сотрудничал с «теми».

«Дорогой друг! — писал мне Иржи приблизительно через год после нашей пражской встречи. — …На меня идет наступление с двух сторон, но я держусь. Я ни о чем не жалею… Человек должен когда-нибудь найти <в себе> мужество и сказать: я был не прав, я хочу исправиться, хочу говорить то, что думаю, а не то, что надо… Я поверил в тебя и решил, что тебе могу доверить то, что не доверяю другим. Приезжай! Хочется поговорить. Мне уже трудно куда-нибудь ехать… Твой верный друг Иржи».

Никакого оправдания мне нет: я не поехал. Рутина и текучка помешали откликнуться на человеческий зов.

Последнее письмо было еще печальней:

«Дорогой друг! Давно тебе не писал… Я очень болею. Лечусь. Мужества не теряю… Спасибо тебе за то, что ты поверил в меня, а я поверил в тебя, потому что мы хорошо понимаем <друг друга>… Ты дал мне возможность сделать полезное дело. Маленькое, но хорошее. Это было нужно моей совести. Не имеет значения, что его никто не оценил, кроме тех, кто меня за это наказал. Главное, ты оценил и протянул мне руку… Я не забуду, как ты меня обнял…  Я тебя люблю и помню всегда, и хочу для тебя что-нибудь сделать хорошее, но я уже ничего не могу, дорогой друг. Только ты знай: я ни о чем не жалею…»

Даже единичное малодушие мстит за себя всю жизнь, но от проявленной слабости страдают потом лишь чистые и совестливые. Другие, напротив, гордятся — тем, чего было бы нужно стыдиться. Никого судить я не вправе, а Иржи Прохазка открылся мне только с самой лучшей своей стороны, и я благодарен Юлиану Семенову за то, что он подарил мне эту — в сущности, мимолетную — встречу еще с одним хорошим человеком. Подарил его доверие. Его дружбу.


Юлиан долго и тяжело болел, вернуть его к жизни не могло даже чудо. Вслед за ним умерла, разумеется, и МАДПР. Какое-то время она еще трепыхалась — преемники Юлиана делали вид, будто созданный им фантом все-таки существует. Но не было уже ничего: ни идей, ни запала, ни денег, ни сил, которые стояли за всей этой акцией. Ни путеводной звезды. Ни смысла в существовании ассоциации, даже призрачного, декоративного. А главное — не было лидера; пришедшим на смену не хватало его имени, авторитета. Связей и ловкости. Масштабности и широты. Юмора и обаяния прущего напролом хитреца. Не хватало той несомненной харизмы, которая была присуща автору «Семнадцати мгновений весны».

Он не пыжился, не надувался, не играл с напрягом свою безумную и дерзкую роль, он жил в ней естественно и свободно. Другим — не дано.

Глава 35.Правде в глаза

В книге Андрея Дмитриевича Сахарова «Горький, Москва, далее везде» рассказано, в частности, о том, как два сотрудника «Литгазеты» Олег Мороз и Юрий Рост взял и у него интервью сразу же по возвращении академика из ссылки. «Хотя интервью и не пошло, — продолжает Сахаров, — но некоторый профит мы от него все же имели. Люся <Е.Г. Боннер> написала от моего имени, а я подписал письмо корреспонденту „Литературной газеты“ Аркадию Ваксбергу (пишущему на моральные и юридические темы) о деле арестованного незадолго до того в Киеве человека и попросил Роста и Мороза передать письмо адресату».

Письмо от 14 декабря 1986 года — за подписью «А. Сахаров, академик» — мне передали.

«Глубокоуважаемый Аркадий Иосифович! Несколько дней назад ко мне обратилась жена арестованного в Киеве библиотекаря Проценко Павла Григорьевича. Проценко — православный верующий, в прошлом окончил Литературный институт. Его хорошо знает Кондратьев. С обстоятельствами его дела жена знакомила Искандера, Окуджаву, Ваншенкина и Битова. Кажется, некоторые из них знают его лично. Обстоятельства дела таковы: в конце марта на вокзале у него был произведен обыск, отобрана рукопись о положении церкви (на 26-ти стр. в 1 экз.). 4 июня он был арестован. Кроме вышеупомянутой рукописи, на суде, который был в Киеве 18 ноября 1986 г., инкриминировалась еще одна рукопись (биография одного из епископов). Суд приговорил Проценко <…> к трем годам заключения. 11 декабря 1986 кассационный суд УкрССР отправил дело на доследование <…>. Проценко остался в заключении. Я не думаю, что мое вмешательство в это дело может изменить судьбу Проценко. Однако, мне кажется, что наблюдение и заинтересованность „Литературной газеты“ могли бы облегчить судьбу Проценко. Думается, что он не должен проводить в заключении еще один срок следствия, а мог бы, пока ведется доследование, быть отпущен с подпиской о невыезде».

Андрей Дмитриевич, как видно из письма, просил о самом малом: всего лишь изменить меру пресечения. Но я знал, что с советскими прокурорами в таких случаях лучше разговаривать языком базара: заламывать цену повыше, чтобы сговориться на меньшей. Больших надежд не возлагал, но попробовать было нужно, тем более, что времена уже начали меняться. Я позвонил первому заместителю прокурора республики Михаилу Алексеевичу Потебенько (позже он стал генеральным прокурором независимой Украины) и, отказавшись от тона просителя, перешел в наступление. Не зная деталей дела, но хорошо понимая его беспардонную суть, сухо спросил, как долго еще будет твориться беззаконие в деле Проценко и не пора ли, поняв дух общественных перемен, стать посмелее?

По неуверенным ответам прокурора я убедился, что тон взят верный и что, как впоследствии напишет Сахаров, «некоторый профит» мы будем иметь. Так оно и оказалось. Мера пресечения Проценко была изменена почти сразу же, а еще какое-то время спустя дело было вообще прекращено, о чем я и поспешил уведомить Андрея Дмитриевича, который (он сам мне это сказал) такого успеха, да еще с такой быстротой, не ожидал.

В том же письме А.Д. Сахаров писал мне: «Я читал Ваше сообщение о Пленуме Верховного Суда СССР, которое произвело на меня большое впечатление. Может быть, именно поэтому я решил обратиться к Вам за помощью в этом деле». В книге «Горький, Москва, далее везде» про это сказано так: «В Литературной газете, в репортаже А. Ваксберга <…> о Пленуме Верховного суда можно было прочитать такие вещи, за „распространение“ которых совсем недавно давалась статья 190-1 или 70 <контрреволюция> — в том числе документальная справка, согласно которой на семидесяти процентах поступивших в прокуратуру ходатайств о пересмотрах судебного дела, получивших стандартную резолюцию „оснований для пересмотра нет“, — отсутствует отметка о том, что дело затребовано. То есть ответы прокуратуры просто штамповались. Или дело о 14 людях, сознавшихся в убийстве, осужденных и казненных <казнены были, к счастью, не все четырнадцать>, которые потом оказались полностью непричастными к преступлению, — значит, их показания явно были даны в результате избиения или других пыток».

Андрей Дмитриевич имел в виду публицистический репортаж «Как слово отзовется» (ЛГ от 7 мая 1986 года), где мною впервые было использовано понятие «телефонное право», немедленно вошедшее в политический словарь и в обиходную речь. Там содержалось множество фактов и не слишком заметных на первый взгляд суждений, подтверждавших «диссидентскую клевету», за которые, действительно, иные смельчаки самиздата отправлялись в лагеря и психушки.

Не слишком заметны они были, впрочем, только для непосвященных, а бдительные цензоры их заметал и сразу и постарались не допустить на газетную полосу. Но на гранках имелась спасительная виза председателя Верховного суда СССР, которая означала только одно: содержание репортажа соответствует содержанию дискуссий на Пленуме. И то еще, что публикуемые сведения секретными не являются. К идеологии эта виза никакого отношения не имела: Верхсуд ею не занимался. Но виза сама по себе действовала магически — цензура сникла, резонно решив, что в случае чего ответственность понесет тот, кто подписался под словами: «Возражений не имеется».

Публикация эта имела огромный резонанс — и в стране, и за ее рубежами. Встретившись вскоре с Горбачевым, Сахаров предложил создать комиссию по проверке политических и мнимо уголовных (в реальности тоже политических) дел, включив в нее не только прокуроров, но и двух журналистов, которым «общественность полностью доверяет»: Ольгу Чайковскую и меня. Такой, непостижимой для советского правосознания, комиссии, конечно, никто не создал, но политических стали выпускать. Иные из них побывали потом у меня в редакции, и каждый имел при себе газетную вырезку — статью «Как слово отзовется».

Еще большее впечатление произвела очередная публикация моих заметок с Пленума Верхсуда — «Правде в глаза». Все то, что я еще не мог высказать от своего имени, уже проходило, будучи вложенным в уста того или иного верховного судьи, прокурора, министра… Избегая кавычек, я пересказывал их выступления (ничуть не меняя, разумеется, сути) в такой публицистической тональности, которая придавала им необычайную эмоциональность и подталкивала читателя к нужным мне обобщениям. Ораторы, визируя мой материал, и впрямь верили, что говорили именно такими словами, — им хотелось соответствовать духу времен и, да в душе они и действительно думали так, а не как-то иначе.

«Ваша статья „Правде в глаза“, — написал мне писатель Василий Субботин, — заставила людей содрогнуться. Я не помню другого такого выступления в печати последнего времени, которое произвело бы такое оглушающее и сильное впечатление». Это лишь один из множества откликов на ту публикацию, побудившую взяться за перо даже тех, кто обычно сдержан в проявлении своих чувств.