Потрясенный не менее, чем Субботин, секретарь Московской писательской организации Артем Анфиногенов решил устроить обсуждение этой статьи. Писательский диспут вокруг журналистского репортажа — такого еще не было. В битком набитом зале ЦДЛ четыре часа подряд, без перерыва, писатели и юристы говорили о череде беззаконий, об опутавшей нас лжи, о покалеченных судьбах, перед которым и власть в неоплатном долгу, — говорили с такой страстью и такой компетентностью, что было ясно одно: заткнуть глотки, задушить правду уже ни за что, никому не удастся. Выступали литераторы, которых ни одна другая проблема, наверно, не объединила бы в общем порыве: Олег Волков, Натан Эйдельман, Сергей Есин, Юрий Черниченко — всего человек двадцать, если не больше… В том же ключе, что и писатели, выступали юристы самого высшего ранга. Целая страница в «ЛГ», посвященная тому беспримерному обсуждению («Кому это нужно?»), вызвала новый поток читательских писем. Лед не только тронулся — он шел уже полным ходом, предвещая наступление совершенно иных времен.
И еще одна тема стремительно ворвалась в нашу жизнь, дав выход тому, что было насильственно остановлено перетрусившими противниками первой антасталинистской волны. Постепенно начала раскрываться не полуправда, а полная правда о Большом Терроре, о миллионах жертв большевизма. Чуть приоткрылись архивы, и надо было сделать все возможное, чтобы щель эта стала хоть немножко пошире. О том, что форточку вообще захлопнут, тогда не думалось, но то, что процесс будет нелегким, — в этом я нисколько не сомневался. Желающих снова упрятать правду, извратить ее, уничтожить документы оказалось слишком много, в том числе среди тех, кто выдавал себя за демократов.
Наступил момент, когда старые, запретительные, указания как бы перестали существовать, а никаких новых еще не было. Все зависело от доброй (или недоброй) воли тех, кто владел информацией и документами. Председатели Верховного суда СССР — сначала В.И. Теребилов, потом Е.Л. Смоленцев, — а главное, неутомимый и верный О.П. Темушкин, имевший беспрепятственный доступ в архив, откликнулись на мою просьбу и снабдили меня материалами огромной исторической ценности. Первым следствием явилась маленькая статья «Осенью сорок первого», буквально ошеломившая страну. Пишу об этом без тени смущения, ибо ошеломило отнюдь не мое перо, а ставшие впервые доступными факты.
«Осенью сорок первого» — это рассказ о казни военных высшего ранга под Куйбышевым и Саратовом в конце октября первого военного года. Казни тайной, страшной, бессудной. Даже без фарсового прикрытия так называемым судебным процессом. По приказу Берии, одобренному Сталиным. Можно было, наверно, обойтись вообще без статьи — только опубликовать (что я и сделал) полный текст акта о приведении приговора в исполнение. Но, лишенный предысториии необходимых пояснений, он мог бы оказаться не понятым более молодой генерацией читателей, для которых громкие некогда имена казненных уже ничего не говорили.
Трудно даже представить себе, какая волна писем нас захлестнула! Самыми пронзительными и самыми отчаянными в этом потоке были письма ближайших родственников казненных: только из этой публикации, с опозданием на сорок шесть лет, они узнали правду о гибели своих близких! Написали дочери генерал-полковника Григория Штерна, генерал-лейтенанта Якова Смушкевича, генерал-лейтенанта Матвея Каюкова, генерал-майора Павла Володина, генерал-майора Георгия Савченко, внук генерал-полковника Александра Локтионова и еще около двадцати членов семей безвинно убиенных людей, в которых Сталин просто «не увидел» достойных его гения полководцев и потому пустил в расход. Написали те, кто несколько десятилетий скрывал свое родство с «врагами народа», но всегда хранил память о них. Даже после того, как мученики были формально реабилитированы, правда о том, где, как и почему их постигло это несчастье, тщательно скрывалась: истинно народная власть ограждала своих опричников — самих палачей и их потомков — от нервных перегрузок.
Пришли письма от бывших коллег казненных, друзей, земляков — лишь после краткой публикации в «ЛГ» им всем открылась одна из самых позорных страниц советской истории. Особо сильное впечатление произвело на меня письмо из поселка Буда, Харьковской области, где родилась выдающаяся военная летчица Мария Нестеренко, жена генерала Рычагова, только в том и повинная, что была его женой. Друг ее детства Виктор Афанасьевич Иванов написал мне, что в переполненном клубе поселка все собравшиеся на вечер памяти этой замечательной женщины стоя выслушали чтение вслух моей статьи.
И опять же — понимаю, что почет был оказан трагически погибшей землячке, а вовсе не автору статьи, но мысль о том, что этот катарсис вызван моей публикацией, сжимала сердце и побуждала к новым поискам: ведь ясно же, сколько кошмарных тайн хранят еще бездонные наши архивы.
Я приносил эти письма домой, мы читали их с мамой — она запиралась потом в ванной, чтобы я не видел ее слез: для нее это был не просто «исторический сюжет»… Позвонил Роберт Рождественский. «Ты заставил людей содрогнуться», — сказал он. Телефон звонил беспрерывно: знакомые и незнакомые люди не считали краткую публикацию «финалом этой истории», ждали какого-то продолжения. Чем мог я ее продолжить? Возникла идея собрать в редакции всех родственников расстрелянных генералов, опубликовать потом их рассказы уже о своей судьбе. Но шефы газеты почему-то идею эту не поддержали.
Сразу вслед за статьей о военных появилась еще одна — под не очень выразительным названием «Процессы». Там я рассказал о последних днях трех знаменитых деятелей культуры, погибших в конце января — начале февраля сорокового года, когда вроде бы уже была в разгаре сильно раздутая пропагандой бериевская (антиежовская) «оттепель»: Исаака Бабеля, Михаила Кольцова и Всеволода Мейерхольда. В частности, мною впервые было опубликовано теперь уже всем известное, многократно растиражированное письмо Мейерхольда Молотову из пыточной тюрьмы — вопль истерзанного человека, воспроизведшего «технику» выбивания признательных показаний. «Обе Ваши статьи, — писал мне исследователь творчества Мейерхольда, известный театровед Константин Рудницкий, — и предыдущая, о гибели военных, и эта <„Процессы“>, произвели впечатление шоковое. Вы вообще владеете поразительным даром твердо, лаконично и холодно, будто клинком, наносить удары ленивому обществу. Восхищаюсь как профессионал-литератор».
13 июня 1988 года умерла моя мама, совсем немного не дожив до восьмидесяти пяти лет. Еще за неделю до смерти она участвовала в судебном процессе по довольно заурядному гражданскому делу, и, как мне потом рассказала ведшая дело судья, зал сразу наполнился, когда она начала выступать: мама была прекрасным оратором, логикой и убежденностью, но главное эмоциональностью, воздействовала даже на судей, подвластных не закону, а телефонному праву.
Представляю себе, с каким итогом она выступала бы в суде присяжных. Не пришлось…
В тот же день Верховный суд СССР реабилитировал одного из немногих — истинных, несокрушимых — антисталинистов, бесстрашного Мартемьяна Рютина, бывшего кандидата в члены ЦК, первого секретаря Дагестанского обкома, а потом и первого секретаря Краснопресненского райкома партии Москвы, автора так называемой «рютинской платформы»: обращения ко всем членам ВКП(б) с призывом свергнуть тирана. «На всю страну надет намордник, — писал Рютин в своем обращении. — … Кто не видит сталинского ига, кто не чувствует произвола и гнета Сталина и его клики, кто не возмущается этим, тот раб и холоп». Рютина не сломили никакие пытки, он продолжал бросать в лицо своим истязателям то же самое, что писал в подпольных листовках и в интереснейшем, тоже подпольном, исследовании «Марксизм и кризис пролетарской диктатуры». О близящемся крахе всех советских устоев реабилитация Рютина говорила даже больше, чем реабилитация Зиновьева или Бухарина.
Мне позвонил Олег Темушкин, сообщил об этом, действительно историческом событии. А я сообщил ему о своем горе. Маму он хорошо знал — печально замолк. Потом сказал: «Теребилов разрешил ознакомить вас с делом. Только вас. Завтра к концу дня фельдъегерь уже вернет его на Лубянку. И там до него не добраться. Не упустите единственный шанс».
Назавтра я выбирал место для могилы, потом, запершись в кабинете Олега, несколько часов подряд диктовал на магнитофон почти все содержимое врученных мне трех томов. Горе мое было огромно, ни о чем другом я думать не мог, но — диктовал, диктовал… Знаю: мама меня не осудила бы. С ней связана вся моя жизнь, я всем ей обязан, но она была для меня еще и другом, единомышленником, товарищем по общему делу. Про судьбу Рютина мы не раз с ней говорили, о его реабилитации еще совсем недавно нельзя было даже мечтать. И вот — свершилось. В тот самый день, когда ее не стало.
Вечером я отправил телеграмму в Ленинград — внучке Рютина, Юлии Захаровне Жуковской, — ее адрес дал мне Миша Шатров, — сообщил о посмертной реабилитации деда. Она была дочерью Любови Мартемьяновны Рютиной, единственной из всей семьи, чудом избежавшей расстрела. Письмо Юлии Захаровны пришло через несколько дней: оно было кратким и выразительным. Прочитав телеграмму совершенно ей незнакомого человека, она упала в обморок. Очнувшись, читала ее множество раз, верила и не верила… Потом рассказывала об этом по телевидению — запись крутили неоднократно, она вызвала новые письма, благодарные, теплые, но никто не знал, чего мне стоила та информация: телеграмму Ю.З. Жуковской я отправлял вместе с телеграммами близким, извещая их о маминой смерти.
Две недели спустя мой очерк «Как живой с живыми» напечатала «Литературная газета». Чуть позже в журнале «Юность» впервые появилась опубликованная мною с подробным комментарием и сама «платформа» — под тем названием, которое дал ей Рютин: «Прочитав, передай другому». На этот раз откликнулись не только те, кого потрясли мужество и честность человека, повинного лишь в том, что он до конца остался верен романтическим иллюзиям убежденного большевика и отвергал безупречно точную формулу «Сталин это Ленин сегодня».